Дополнение
Мендельсон, Янковская и К°.
Поляков разных фракций при мне за границей было много. Из них более всех деятельны были люди «Пролетариата», издававшие «Пшедсвет» и «Валка клясс». [56]
В этой компании особенно выдавались Мендельсон, Янковская, Дембский, Иодко и незадолго до того отравившийся Дикштейн. [57] А основателем ее нужно, в сущности, считать Варыньского (кажется, Людвига).
Варыньский для чистокровного поляка был очень славный малый, весьма неглупый, хотя легкомысленный, храбрый и в своем роде, опять хе по-польски, энергический. О нем скажу как-нибудь. В это время он был давно арестован в Варшаве. Но любопытно, собственно, вот что. Весь этот «Пролетариат», собственно говоря, вышел из Петербурга, под русским влиянием. Давным-давно, в середине 70-х годов, в Петербурге был огромный польский патриотический кружок. Его деятелей я не знал. Они держались вдалеке от русских и крайне несочувственно относились к тем из поляков, которые якшались с русскими, хотя бы и не отрываясь от своих.
А отрываться вполне они никогда не отрывались. Тем не менее и тогда бывали поляки, которые в Петербурге сходились с русскими радикалами (студентами), а через них и с революционерами. Они неизбежно немного «москалились», то есть проникались немножко космополитизмом и очень много социализмом. Некоторые из них считали разумным войти в союз, то есть в совместное действие, против «общего врага», каким являлось, конечно, прежде всего наше правительство. Большим деятелем этого сближения был в 1878 году Венцковский, почти одинокий тогда и притом скоро высланный в Сибирь. Однако же первые попытки не остались без некоторых результатов, и благодаря им вышла первая подпольная петербургская газета «Начало».
С тех пор как между русскими явились идеи террористические, в рядах русских революционеров стало попадаться все больше поляков. Думаю, это происходило оттого, что они, вообще бунтливые, просто увлекались, хотя, может быть, конечно, что и сами столпы польского патриотизма стали снисходительнее. Кто их знает! Как бы то ни было, в числе убийц Государя был Гриневицкий. Поляки упорно называли его Грюневецкий и причисляли к своим. Он сам, однако, называл себя литвином, а не поляком; по-русски говорил прекрасно, как и по-польски, и был вполне русский народник. Официально его, конечно, нужно считать поляком, потому что по вероисповеданию он был католик. Тем не менее Гриневицкий был поляк сильно «помоскаленный», и большая часть его студенческих друзей, с которыми он мечтал о поселениях «в народе», были кровные русские или «помоскаленные» поляки. Позднее, в 80-х годах, из такой же русифицированной среды выступает Варыньский, так же как и Куницкий и Дембский. Все они русского радикального воспитания, все сложились под русским влиянием, имели массу русских друзей, превосходно, без всякого признака акцента, говорили по-русски. Над Дембским его друзья смеялись, будто бы он разучился по-польски; на это он с самодовольной улыбкой отвечал: «Да, я таки совсем омоскалился». Конечно, этого не следует преувеличивать. Та же самая компания Мендельсона, которая при мне так шутила с Дембским и которая на словах отрицала всякую чисто польскую в себе тенденцию, а в отношении «Народной воли» не только признавала безусловное единство, но даже вступила к ней в якобы отчасти подчиненное отношение, почти как «местная» группа, — эта самая компания держала камень за пазухой. Они были поляки прежде всего, и я в этом неоднократно убеждался.
Я в свое революционное время пользовался репутацией «дипломата». Не знаю, насколько это было заслуженно (теперь, когда я христианин, — сохрани меня Господь от такого качества). Но, во всяком случае, мне действительно приходилось побуждать людей (право, сам не знаю чем и как — своего искусства я никогда не понимал) к разным конфиденциям, иногда для них крайне опасным. Так вот, приходилось кой-что узнавать и об этих господах поляках. В 1881 году один X, хитрейший хохол, задумал основать тайный центр всех тайных обществ, чтобы руководить ими неведомо для них. Этот план вполне разделял и Варыньский. В триумвират предложили вступить и мне, на чем и осеклись. Но Варыньский, который должен был войти, тут обнаружил, какова искренность поляков в отношении русских. Но это еще ничего. Позднее, когда «Пролетариат» вступил в формальный договор с русской «Народной волей», произошло следующее. Была в России одна ярая народоволка, кто — боюсь ошибиться, но кажется, это была та самая Гинсбург, которая была потом повешена. В то время я уже отстранился от революции, хорошо помню личность, но она носила выдуманную фамилию, и хотя мне открылась, но я не запомнил, не интересовался. Во всяком случае, она была родом из Керчи и жидовка. Это была особа весьма неглупая, страстной энергии, тип, способный много сделать. Я ее разубеждал в ее стремлениях, доказывал их тщетность, но совершенно без успеха. Когда она начинала говорить о революции, о том, будто бы в России жить невозможно, ее ноздри характерно раздувались, словно у горячей лошади. Все мои убеждения отскакивали от нее как горох от стены. Дело кончилось тем, что она перестала говорить со мной о «делах», и се «дел» я даже не захотел слушать. Но лично она мне понравилась, и я ей. Она продолжала посещать меня в Ле-Ренси и говорила иногда о вещах весьма интимных. Она сошлась «деловым» образом с Лавровым, водилась и с компанией Мендельсона. Так вот она мне рассказывала, что Мендельсон с товарищами настойчиво уговаривают ее оставить русских и войти в их компанию: «Ведь вы нерусская, как вы с ними связываетесь?» Эти изменнические факты ее крайне возмутили. Дело в том, что она, хотя родом и еврейка, была вполне русская по желаниям; она, конечно, не имела русских исторических инстинктов, но была вполне человеком русской революционной интеллигенции. Своего еврейства она в грош не ставила. Так вот она мне и рассказала свое огорчение: «Вот каковы поляки! Вот как нам, русским, можно верить их искренности».
Итак, повторяю, поляк всегда поляк. Как ни «москалились» Дембские с Куницкими, все же они остались поляками. Тем не менее несомненно идейное влияние русских.
«Пролетариат» родился под влиянием не чисто польских революционных традиций, не прямого западного социализма, но под влиянием «помоскаленных» петербургских поляков. Но засим он не был полным сколком русских революционных тенденций. Он усвоил себе традиционный польский якобинизм повстания 1863 года и гораздо полнее русских принял соседние немецкие социал-демократические идеи, спрятавшиеся в самих названиях: «Пролетариат» и «Валка клясс».
В 1887 году «Пролетариат» фактически был, безусловно, самостоятелен. Договор, заключенный при Куницком и Лопатине, в 1884 году, остался пустым звуком, потому что никакой «Народной воли» с гибелью Лопатина уже не было, кроме мальчишеских кружков, цену которым поляки прекрасно понимали. Формально договор, кажется, не разрывали, да и с кем было его разрывать. С «русскими товарищами» какого бы то ни было сорта, если только они были бунтовщики (а не плехановцы), пролетариатцы любезничали. Но фактически, и даже открыто заявляя это, они составляли вполне самостоятельное польское социалистическое общество. С русскими они сходились только как единомышленники, и больше ничего.
Какова была их внутренняя организация — Господь их ведает. По их идеям, она должна была быть централистическая, авторитарная. Думаю, однако, что у них никогда не было силы и последовательности, с которой развил свою централизацию русский исполнительный комитет, который не на словах лишь, а на деле, в действительности требовал слепого повиновения и держал свои подчиненные кружки в безусловном подчинении, причем они оставались в действительном неведении его планов и начинаний. Насколько мог я замечать, у «Пролетариата» ничего подобного в действительности не было. Его люди действовали весьма самостоятельно, в сущности, кто как хотел. Уж конечно в русском исполнительном комитете (старом, конечно) невозможно было, чтобы человек, да еще из-за женщины, позволил себе самоубийство, как сделал у поляков Дикштейн. Да и в делах что-то не заметно у них было особого принуждения.
Сверх того, и вообще центр «Пролетариата», как я уверен, не имел никакой обязательной власти над кружками, находившимися в Польше. У них даже сношения были плохи, и парижские «товарищи» часто долго не знали, что делается в Польше. Тамошние кружки находились с заграничным центром просто в некотором взаимодействии. За границей хранились «архивы», издавались газеты и журнал, заграница имела «представительство» — вот и все. Эта разница определялась и самими условиями. Русский исполнительный комитет воображал в два-три года довести монархию до «капитуляции», он пустился «на штурм». Поляки же ничуть не воображали уже подымать восстания, да без русских считали его даже невозможным. Они только подготовлялись к нему. Поэтому строгая подчиненность и дисциплина им были нужны лишь как принцип, на будущее время, а не как условие текущей борьбы. Как бы то ни было, действительной власти над польскими кружками парижско-швейцарский центр не имел. Не мог он их заставить что-нибудь сделать, не мог и удержать. Так я полагаю.
Но зато этот «центр» артистически играл в представительство. В этом отношении поляки весьма отличались от русских. Во-первых, старая «Народная воля» вообще пренебрегала Европой и европейским мнением. В России она тоже шарлатанила, но Европу не трогала, на помощь к себе не звала.
Поляки весьма заботились, напротив, о том, чтобы Европа знала об их существовании и относилась к ним сочувственно. Они тщательно и систематически «представляли» перед Европой свою «партию», даже тогда, когда находились в полном разобщении со своей «партией» и считали ее истребленной в Польше. Это им ничуть не мешало. Видимость необходима и полезна, аппарансы должны поддерживаться. Комитет Мендельсона никогда не забывал «сноситься» с европейскими социалистическими партиями, поднести свой венок на гроб умершего французского или иного «товарища» и тому подобное. Являлись они и на сходки, и на балы, давали и свои вечера, именно как «польские социалисты» или «Пролетариат». Что бы ни делалось «в крае» — «для Европы» они должны были существовать.
Это представительство брало у «Пролетариата» немного времени и им самим доставляло очевидное удовольствие.
Миссию представительства особенно охотно и удачно исполняли Янковская и Мендельсон.
Мария Янковская была старинная польская революционерка. Богатый муж, которого она бросила, давал ей хорошие средства до последнего времени, то есть пока был жив. Янковская была из русской Польши, но не знаю, действовала ли она в России. Знаю, что она была замешана в социалистической пропаганде в Пруссии, была арестована, сидела в тюрьме, которой осталась очень недовольна. «Даже в России никогда не позволяют себе быть такими грубыми, как пруссаки», — говорила она мне. Покончив с Пруссией (куда не смела уже возвратиться), она застряла в Париже. Ничего она, в сущности, не делала, только «украшала» собою партию. Жила она почти роскошно, наряжалась, кокетничала, училась. Она была весьма хорошенькая, почти красавица и с весьма нежным сердцем. На моей памяти у нее сначала был какой-то англичанин, который с партией не имел ничего общего. Потом она этого англичанина бросила и сошлась с Мендельсоном, давно по ней вздыхавшим. Эта перемена чувств совпала с переменой денежных обстоятельств. Когда муж умер, то родные перестали ей давать деньги, она осталась без ничего и тут оказалась разделяющей страсть Мендельсона, очень денежного. В последние годы моего знакомства Янковская уже очевидно белилась и румянилась, но была все же весьма пикантна. Говорили, что она умна, — не знаю, не замечал ничего особенного. Между прочим, она с большим акцентом и ошибками говорила по-русски.
Не думаю, чтобы она имела действительное значение для «партии», кроме приема французов, вроде Жакляра, и вообще «представительства». Да и сама она думала больше о нарядах и всяких житейских сластях, которыми даже на легкий взгляд весьма умела пользоваться.
Мендельсон — сын банкира, но не берлинского, а варшавского. Об этом «немецком социалисте» (он тоже действовал сначала в Германии) Бисмарк сострил, что «он ни по национальности, ни по профессии не имеет ничего общего с немецким пролетариатом». Однако Мендельсон — уроженец Царства Польского и сначала воспитывался в Варшаве. Попавшись в Пруссии, он был приговорен к изгнанию и вывезен на русскую границу. Но жандармы, его везшие, были подкуплены и не только не передали его русским властям (чего, впрочем, не обязаны были делать), но и не наблюдали за тем, чтобы он остался в России. Вопреки обязанности они привезли его к границе, оставили его там, а сами быстро удалились. Мендельсон же столь же быстро переступил на прусскую территорию, сел на железную дорогу и удрал во Францию, где и поселился.
Отец давал ему большие средства, и «Мендель» жил припеваючи.
Это был парень белый, краснощекий, сочный, почти толстяк, с румяными, чувственными губами, с живыми и искрящимися глазами. Усы носил а-ля Бисмарк, бороду брил, ходил щеголем. Вообще он имел вид viveur’а [58] и весельчака, да и был большой весельчак, впрочем, умный, развитый. Он много читал, учился, знал несколько языков, лучше всего немецкий, хуже всего русский, на котором говорил шибко и смело, не смущаясь ежеминутными ошибками. Хотя родом из русской Полыни, он не имел ничего русского, а совсем напоминал немецкого студента. Русскую литературу и журналистику знал весьма плохо. Часто я себя спрашивал: «Зачем он социалист? Что ему в социализме?» Вероятно, первоначально это была случайность, отчасти немецкая мода, особенно для жида. Евреи все склонны к социализму, да и правы, потому что это доктрина, при которой евреи будут господами мира. Но конечно, не из-за этого же этот сочный и так радостно живущий богач стал социалистом. Просто линия такая вышла. Уж раз попался и выслан — это оставалось ему своего рода карьерой, в которой он, ничего не теряя, весьма преуспевал. Он был как по еврейской бойкости, так и по деньгам настоящим центром, первым лицом в «Пролетариате». Собственно говоря, личность довольно противная, едва ли знавшая сердечные убеждения, от которых люди мучаются и за которые гибнут. Он просто играл роль, которая давала ему общественное положение, и хотя, конечно, был убежденный социалист, но умом, слегка, «для порядку».
Куницкий, тогда уже не существовавший, был мальчик, любовавшийся своей заговорщицкой ролью, но искренне веривший и не колеблющийся отдать голову за убеждения — как оно и вышло.
Иодко тоже мальчик, и честный, но без темперамента. Он был книжник, теоретик, ничего не знавший в жизни и веривший в социализм по книжкам. Его прославляли как «звезду» учености, пророчили учено-социалистическую будущность. Вероятно, это все пустяки. Конечно, засохнет в партийности. Фактически он ничего не делал, кроме того, что писал, что «старшие» указывали.
Цельнее всех был Дембский, очень похожий на русского. Весьма добродушный, храбрый хладнокровным мужеством, он имел то «мужицкое» сердце, при котором человек, не дрогнувши, зарежет «кого нужно». К резне он имел и большой вкус. Он оживлялся, вспоминая, как это мило и аккуратно было устроено в 1863 году у жонда народового, как, например, идет «жандарм-вешатель» в костюме рабочего, наставит сзади долото в голову «осужденного», хватит молотком — и готово. «Казненный» падает без крика, а «жандарм» не торопясь идет себе далее, так спокойно, что никто ничего даже не замечает.
Такие картины приводили Дембского в своего рода умиление. Но в сношениях со своими он был предобродушное существо. И при этом ни бахвальства, ни тщеславия, ни желания играть роль. Простая натура, в существе хорошая, но недоразвитая и дурно направленная. Этаких я много знавал между русскими. Самые, в сущности, опасные люди, без которых «организаторы» и фразеры, вроде Мендельсона, были бы вполне безвредными пустословами. К сожалению, Мендельсоны имеют всегда к своим услугам Дембских.
Мендельсон, Янковская и К°.
Поляков разных фракций при мне за границей было много. Из них более всех деятельны были люди «Пролетариата», издававшие «Пшедсвет» и «Валка клясс». [56]
В этой компании особенно выдавались Мендельсон, Янковская, Дембский, Иодко и незадолго до того отравившийся Дикштейн. [57] А основателем ее нужно, в сущности, считать Варыньского (кажется, Людвига).
Варыньский для чистокровного поляка был очень славный малый, весьма неглупый, хотя легкомысленный, храбрый и в своем роде, опять хе по-польски, энергический. О нем скажу как-нибудь. В это время он был давно арестован в Варшаве. Но любопытно, собственно, вот что. Весь этот «Пролетариат», собственно говоря, вышел из Петербурга, под русским влиянием. Давным-давно, в середине 70-х годов, в Петербурге был огромный польский патриотический кружок. Его деятелей я не знал. Они держались вдалеке от русских и крайне несочувственно относились к тем из поляков, которые якшались с русскими, хотя бы и не отрываясь от своих.
А отрываться вполне они никогда не отрывались. Тем не менее и тогда бывали поляки, которые в Петербурге сходились с русскими радикалами (студентами), а через них и с революционерами. Они неизбежно немного «москалились», то есть проникались немножко космополитизмом и очень много социализмом. Некоторые из них считали разумным войти в союз, то есть в совместное действие, против «общего врага», каким являлось, конечно, прежде всего наше правительство. Большим деятелем этого сближения был в 1878 году Венцковский, почти одинокий тогда и притом скоро высланный в Сибирь. Однако же первые попытки не остались без некоторых результатов, и благодаря им вышла первая подпольная петербургская газета «Начало».
С тех пор как между русскими явились идеи террористические, в рядах русских революционеров стало попадаться все больше поляков. Думаю, это происходило оттого, что они, вообще бунтливые, просто увлекались, хотя, может быть, конечно, что и сами столпы польского патриотизма стали снисходительнее. Кто их знает! Как бы то ни было, в числе убийц Государя был Гриневицкий. Поляки упорно называли его Грюневецкий и причисляли к своим. Он сам, однако, называл себя литвином, а не поляком; по-русски говорил прекрасно, как и по-польски, и был вполне русский народник. Официально его, конечно, нужно считать поляком, потому что по вероисповеданию он был католик. Тем не менее Гриневицкий был поляк сильно «помоскаленный», и большая часть его студенческих друзей, с которыми он мечтал о поселениях «в народе», были кровные русские или «помоскаленные» поляки. Позднее, в 80-х годах, из такой же русифицированной среды выступает Варыньский, так же как и Куницкий и Дембский. Все они русского радикального воспитания, все сложились под русским влиянием, имели массу русских друзей, превосходно, без всякого признака акцента, говорили по-русски. Над Дембским его друзья смеялись, будто бы он разучился по-польски; на это он с самодовольной улыбкой отвечал: «Да, я таки совсем омоскалился». Конечно, этого не следует преувеличивать. Та же самая компания Мендельсона, которая при мне так шутила с Дембским и которая на словах отрицала всякую чисто польскую в себе тенденцию, а в отношении «Народной воли» не только признавала безусловное единство, но даже вступила к ней в якобы отчасти подчиненное отношение, почти как «местная» группа, — эта самая компания держала камень за пазухой. Они были поляки прежде всего, и я в этом неоднократно убеждался.
Я в свое революционное время пользовался репутацией «дипломата». Не знаю, насколько это было заслуженно (теперь, когда я христианин, — сохрани меня Господь от такого качества). Но, во всяком случае, мне действительно приходилось побуждать людей (право, сам не знаю чем и как — своего искусства я никогда не понимал) к разным конфиденциям, иногда для них крайне опасным. Так вот, приходилось кой-что узнавать и об этих господах поляках. В 1881 году один X, хитрейший хохол, задумал основать тайный центр всех тайных обществ, чтобы руководить ими неведомо для них. Этот план вполне разделял и Варыньский. В триумвират предложили вступить и мне, на чем и осеклись. Но Варыньский, который должен был войти, тут обнаружил, какова искренность поляков в отношении русских. Но это еще ничего. Позднее, когда «Пролетариат» вступил в формальный договор с русской «Народной волей», произошло следующее. Была в России одна ярая народоволка, кто — боюсь ошибиться, но кажется, это была та самая Гинсбург, которая была потом повешена. В то время я уже отстранился от революции, хорошо помню личность, но она носила выдуманную фамилию, и хотя мне открылась, но я не запомнил, не интересовался. Во всяком случае, она была родом из Керчи и жидовка. Это была особа весьма неглупая, страстной энергии, тип, способный много сделать. Я ее разубеждал в ее стремлениях, доказывал их тщетность, но совершенно без успеха. Когда она начинала говорить о революции, о том, будто бы в России жить невозможно, ее ноздри характерно раздувались, словно у горячей лошади. Все мои убеждения отскакивали от нее как горох от стены. Дело кончилось тем, что она перестала говорить со мной о «делах», и се «дел» я даже не захотел слушать. Но лично она мне понравилась, и я ей. Она продолжала посещать меня в Ле-Ренси и говорила иногда о вещах весьма интимных. Она сошлась «деловым» образом с Лавровым, водилась и с компанией Мендельсона. Так вот она мне рассказывала, что Мендельсон с товарищами настойчиво уговаривают ее оставить русских и войти в их компанию: «Ведь вы нерусская, как вы с ними связываетесь?» Эти изменнические факты ее крайне возмутили. Дело в том, что она, хотя родом и еврейка, была вполне русская по желаниям; она, конечно, не имела русских исторических инстинктов, но была вполне человеком русской революционной интеллигенции. Своего еврейства она в грош не ставила. Так вот она мне и рассказала свое огорчение: «Вот каковы поляки! Вот как нам, русским, можно верить их искренности».
Итак, повторяю, поляк всегда поляк. Как ни «москалились» Дембские с Куницкими, все же они остались поляками. Тем не менее несомненно идейное влияние русских.
«Пролетариат» родился под влиянием не чисто польских революционных традиций, не прямого западного социализма, но под влиянием «помоскаленных» петербургских поляков. Но засим он не был полным сколком русских революционных тенденций. Он усвоил себе традиционный польский якобинизм повстания 1863 года и гораздо полнее русских принял соседние немецкие социал-демократические идеи, спрятавшиеся в самих названиях: «Пролетариат» и «Валка клясс».
В 1887 году «Пролетариат» фактически был, безусловно, самостоятелен. Договор, заключенный при Куницком и Лопатине, в 1884 году, остался пустым звуком, потому что никакой «Народной воли» с гибелью Лопатина уже не было, кроме мальчишеских кружков, цену которым поляки прекрасно понимали. Формально договор, кажется, не разрывали, да и с кем было его разрывать. С «русскими товарищами» какого бы то ни было сорта, если только они были бунтовщики (а не плехановцы), пролетариатцы любезничали. Но фактически, и даже открыто заявляя это, они составляли вполне самостоятельное польское социалистическое общество. С русскими они сходились только как единомышленники, и больше ничего.
Какова была их внутренняя организация — Господь их ведает. По их идеям, она должна была быть централистическая, авторитарная. Думаю, однако, что у них никогда не было силы и последовательности, с которой развил свою централизацию русский исполнительный комитет, который не на словах лишь, а на деле, в действительности требовал слепого повиновения и держал свои подчиненные кружки в безусловном подчинении, причем они оставались в действительном неведении его планов и начинаний. Насколько мог я замечать, у «Пролетариата» ничего подобного в действительности не было. Его люди действовали весьма самостоятельно, в сущности, кто как хотел. Уж конечно в русском исполнительном комитете (старом, конечно) невозможно было, чтобы человек, да еще из-за женщины, позволил себе самоубийство, как сделал у поляков Дикштейн. Да и в делах что-то не заметно у них было особого принуждения.
Сверх того, и вообще центр «Пролетариата», как я уверен, не имел никакой обязательной власти над кружками, находившимися в Польше. У них даже сношения были плохи, и парижские «товарищи» часто долго не знали, что делается в Польше. Тамошние кружки находились с заграничным центром просто в некотором взаимодействии. За границей хранились «архивы», издавались газеты и журнал, заграница имела «представительство» — вот и все. Эта разница определялась и самими условиями. Русский исполнительный комитет воображал в два-три года довести монархию до «капитуляции», он пустился «на штурм». Поляки же ничуть не воображали уже подымать восстания, да без русских считали его даже невозможным. Они только подготовлялись к нему. Поэтому строгая подчиненность и дисциплина им были нужны лишь как принцип, на будущее время, а не как условие текущей борьбы. Как бы то ни было, действительной власти над польскими кружками парижско-швейцарский центр не имел. Не мог он их заставить что-нибудь сделать, не мог и удержать. Так я полагаю.
Но зато этот «центр» артистически играл в представительство. В этом отношении поляки весьма отличались от русских. Во-первых, старая «Народная воля» вообще пренебрегала Европой и европейским мнением. В России она тоже шарлатанила, но Европу не трогала, на помощь к себе не звала.
Поляки весьма заботились, напротив, о том, чтобы Европа знала об их существовании и относилась к ним сочувственно. Они тщательно и систематически «представляли» перед Европой свою «партию», даже тогда, когда находились в полном разобщении со своей «партией» и считали ее истребленной в Польше. Это им ничуть не мешало. Видимость необходима и полезна, аппарансы должны поддерживаться. Комитет Мендельсона никогда не забывал «сноситься» с европейскими социалистическими партиями, поднести свой венок на гроб умершего французского или иного «товарища» и тому подобное. Являлись они и на сходки, и на балы, давали и свои вечера, именно как «польские социалисты» или «Пролетариат». Что бы ни делалось «в крае» — «для Европы» они должны были существовать.
Это представительство брало у «Пролетариата» немного времени и им самим доставляло очевидное удовольствие.
Миссию представительства особенно охотно и удачно исполняли Янковская и Мендельсон.
Мария Янковская была старинная польская революционерка. Богатый муж, которого она бросила, давал ей хорошие средства до последнего времени, то есть пока был жив. Янковская была из русской Польши, но не знаю, действовала ли она в России. Знаю, что она была замешана в социалистической пропаганде в Пруссии, была арестована, сидела в тюрьме, которой осталась очень недовольна. «Даже в России никогда не позволяют себе быть такими грубыми, как пруссаки», — говорила она мне. Покончив с Пруссией (куда не смела уже возвратиться), она застряла в Париже. Ничего она, в сущности, не делала, только «украшала» собою партию. Жила она почти роскошно, наряжалась, кокетничала, училась. Она была весьма хорошенькая, почти красавица и с весьма нежным сердцем. На моей памяти у нее сначала был какой-то англичанин, который с партией не имел ничего общего. Потом она этого англичанина бросила и сошлась с Мендельсоном, давно по ней вздыхавшим. Эта перемена чувств совпала с переменой денежных обстоятельств. Когда муж умер, то родные перестали ей давать деньги, она осталась без ничего и тут оказалась разделяющей страсть Мендельсона, очень денежного. В последние годы моего знакомства Янковская уже очевидно белилась и румянилась, но была все же весьма пикантна. Говорили, что она умна, — не знаю, не замечал ничего особенного. Между прочим, она с большим акцентом и ошибками говорила по-русски.
Не думаю, чтобы она имела действительное значение для «партии», кроме приема французов, вроде Жакляра, и вообще «представительства». Да и сама она думала больше о нарядах и всяких житейских сластях, которыми даже на легкий взгляд весьма умела пользоваться.
Мендельсон — сын банкира, но не берлинского, а варшавского. Об этом «немецком социалисте» (он тоже действовал сначала в Германии) Бисмарк сострил, что «он ни по национальности, ни по профессии не имеет ничего общего с немецким пролетариатом». Однако Мендельсон — уроженец Царства Польского и сначала воспитывался в Варшаве. Попавшись в Пруссии, он был приговорен к изгнанию и вывезен на русскую границу. Но жандармы, его везшие, были подкуплены и не только не передали его русским властям (чего, впрочем, не обязаны были делать), но и не наблюдали за тем, чтобы он остался в России. Вопреки обязанности они привезли его к границе, оставили его там, а сами быстро удалились. Мендельсон же столь же быстро переступил на прусскую территорию, сел на железную дорогу и удрал во Францию, где и поселился.
Отец давал ему большие средства, и «Мендель» жил припеваючи.
Это был парень белый, краснощекий, сочный, почти толстяк, с румяными, чувственными губами, с живыми и искрящимися глазами. Усы носил а-ля Бисмарк, бороду брил, ходил щеголем. Вообще он имел вид viveur’а [58] и весельчака, да и был большой весельчак, впрочем, умный, развитый. Он много читал, учился, знал несколько языков, лучше всего немецкий, хуже всего русский, на котором говорил шибко и смело, не смущаясь ежеминутными ошибками. Хотя родом из русской Полыни, он не имел ничего русского, а совсем напоминал немецкого студента. Русскую литературу и журналистику знал весьма плохо. Часто я себя спрашивал: «Зачем он социалист? Что ему в социализме?» Вероятно, первоначально это была случайность, отчасти немецкая мода, особенно для жида. Евреи все склонны к социализму, да и правы, потому что это доктрина, при которой евреи будут господами мира. Но конечно, не из-за этого же этот сочный и так радостно живущий богач стал социалистом. Просто линия такая вышла. Уж раз попался и выслан — это оставалось ему своего рода карьерой, в которой он, ничего не теряя, весьма преуспевал. Он был как по еврейской бойкости, так и по деньгам настоящим центром, первым лицом в «Пролетариате». Собственно говоря, личность довольно противная, едва ли знавшая сердечные убеждения, от которых люди мучаются и за которые гибнут. Он просто играл роль, которая давала ему общественное положение, и хотя, конечно, был убежденный социалист, но умом, слегка, «для порядку».
Куницкий, тогда уже не существовавший, был мальчик, любовавшийся своей заговорщицкой ролью, но искренне веривший и не колеблющийся отдать голову за убеждения — как оно и вышло.
Иодко тоже мальчик, и честный, но без темперамента. Он был книжник, теоретик, ничего не знавший в жизни и веривший в социализм по книжкам. Его прославляли как «звезду» учености, пророчили учено-социалистическую будущность. Вероятно, это все пустяки. Конечно, засохнет в партийности. Фактически он ничего не делал, кроме того, что писал, что «старшие» указывали.
Цельнее всех был Дембский, очень похожий на русского. Весьма добродушный, храбрый хладнокровным мужеством, он имел то «мужицкое» сердце, при котором человек, не дрогнувши, зарежет «кого нужно». К резне он имел и большой вкус. Он оживлялся, вспоминая, как это мило и аккуратно было устроено в 1863 году у жонда народового, как, например, идет «жандарм-вешатель» в костюме рабочего, наставит сзади долото в голову «осужденного», хватит молотком — и готово. «Казненный» падает без крика, а «жандарм» не торопясь идет себе далее, так спокойно, что никто ничего даже не замечает.
Такие картины приводили Дембского в своего рода умиление. Но в сношениях со своими он был предобродушное существо. И при этом ни бахвальства, ни тщеславия, ни желания играть роль. Простая натура, в существе хорошая, но недоразвитая и дурно направленная. Этаких я много знавал между русскими. Самые, в сущности, опасные люди, без которых «организаторы» и фразеры, вроде Мендельсона, были бы вполне безвредными пустословами. К сожалению, Мендельсоны имеют всегда к своим услугам Дембских.