II
Жены, однако, на вокзале не оказалось. Моя феноменальная спячка в Вене перепутала все расчеты ее, основанные на моем письме. Два раза она понапрасну выходила меня встречать. На этот раз вызвался пойти Добровольский, на квартире которого она временно пристала, и проводил меня к ней.
Можно представить радость нашей встречи! Ведь я с самого выезда жены из Ростова ничего не знал о ней, а она все время мучилась жестоким беспокойством за благополучный переезд мой через границу. Этот переезд действительно мог возбуждать большие сомнения. Начать с того, что Мелкой, с паспортом которого я ехал, был чистокровный армянин, черный как смоль, с ястребиными чертами лица, и моя наружность не имела с ним ничего общего. Сверх того, меня сторожили на границе, и хотя я изменил по возможности наружность, но это не имело большого значения для таких опытных физиономистов, как полицейские агенты. Мое письмо из Вены несколько успокоило жену, но все же не совсем, потому что Австрия, по конвенции, выдавала России политических преступников.
А между тем она и сама, оказалось, доехала не без приключений. Прибывши в Женеву, она остановилась в гостинице и отправилась на розыски лиц, указанных ей Осинской, и не нашла ни одного. Кто выехал за город, кто совсем уехал, и ни одного в наличности не было. Она решилась искать Плехановых, но и они выехали за город, так что ей пришлось немало ходить и ездить, пока она наконец нашла их чуть ли не в Лозанне. Только здесь она могла успокоиться. Разумеется, Плеханов и Вера Засулич, у него жившая, ее приютили радушно, а потом нашли ей временную квартиру, в ожидании меня, у Добровольских. Сюда и проводил меня Иван Иванович Добровольский с вокзала.
Как описать светлое настроение беглеца, когда он видит себя на свободе и в безопасности? Кто не испытал этого сам, тому невозможно это объяснить. Потом, конечно, как привыкнешь к новому своему положению, прежнее блаженное чувство исчезает. Тогда и вокруг себя начинаешь замечать много недостатков, да и у самого оказывается много забот и горестей. Но первое время беспримесное, ничем не омрачаемое счастье наполняет всю душу, и вокруг все кажется прекрасным. Для жены это блаженное состояние наступило еще у Плехановых. Их окна выходили прямо на Женевское озеро. Когда жена, проснувшись, взглянула в окна, то вся замлела от восторга: «Неужто на земле может быть такая красота?» Женевское озеро с высящимися напротив Савойскими Альпами дивно хорошо. Его голубовато-зеленая вода чиста, как кристалл, так что дно видно на громадной глубине. Озеро все покоится на горных породах, нет в нем ни илу, ни грязи, сама Рона, протекающая его, не приносит в него мути. Такой прозрачной воды, как в Женевском озере и в Роне, я нигде больше не видал, даже в нашей новороссийской бухте дореформенных времен. Савойские Альпы по красоте тоже поспорят с живописнейшими горами мира. Любуясь на такую картину, можно было забыть даже беспокойство обо мне. Разве может случиться несчастье, когда на свете все так прекрасно?
Накануне, на ночь, жена видит, что Засулич вывешивает за дверь бидон и кладет на него деньги.
— Вера Ивановна, что же это вы делаете?
— А это чтобы молочница нас не будила. Она нальет молока, а деньги возьмет.
Опять восторг и изумление. Что за люди в Швейцарии! У нас в России не нашел бы наутро ни молока, ни бидона, ни денег. Нужно сказать, что швейцарцы в те времена были до поразительности честны. Если в Женеве случалось воровство, то все так и знали, что виновник его — какой-нибудь иностранец. Швейцарец никогда не крал. Доверие к человеческой честности поражало нас в Женеве на каждом шагу. Бывало, слышишь на улице громкий крик почтальона: «Monsieur Dolinsky, correspondance!» Это он принес письма и, чтобы не утруждаться подъемом на третий этаж, кладет их на лестнице и только криком извещает, чтобы спустились взять. А то еще, бывало, увидит в окне и спросит:
— Не знаете ли вы такого-то?
— Знаю, — говорю.
— Будьте добры, возьмите и его письмо и передайте, а то к нему далеко идти.
Раздолье нашим шпионам при таких нравах. Но швейцарцы рассуждали по своей психологии.
Сразу нас поражало также, что в Швейцарии не стыдились работать. Тогда Россия была насквозь пропитана привычками старого барства. Теперь революция перевернула все это вверх дном, и все стали работать даже самую черную и грязную работу. Но тогда прямо смеялись и пальцем указывали на человека, который бы вздумал, например, подмести свой двор. Здесь уже на вокзале проявлялись иные нравы. Вышел, огладываешься — кому бы отдать багаж; никого, носильщиков нет, забирай вещи и тащи сам. Наш квартирный хозяин был богатый домовладелец и, сверх того, почтмейстер. Выхожу я в первое же утро из дому и вижу, что он с метлой в руках усердно подметает улицу около своего дома. Поздоровался со мной, поболтал с минуту и снова принялся за работу. Это поражало тогдашнего русского, хотя нам, молодому поколению, уже и очень нравилось.
Впрочем, я забежал немного вперед. Итак, меня на вокзале встретил Добровольский. Я его знал еще по «процессу 193-х». Он был по профессии врач и тоже впутался в революционную пропаганду. Его судили вместе со мной, и наказание было не особенно тяжкое: ссылка на жительство в Тобольскую губернию с лишением особых прав. Если бы он мог знать будущее, то, вероятно, предпочел бы отправиться в Сибирь. Но он вместо того отпросился на поруки под какой-то большой залог (помнится, пятьдесят тысяч) и удрал за границу вместе со своей женой, Марией Эдуардовной Гейштих, тоже судившейся по какому-то политическому делу. Не знаю, были ли они венчаны, но проживали под общей фамилией Денисовых.
Жили они на Террасьере — так называлось это предместье, хотя никаких террас я там и не заметил. Местность здоровая, около небольшого парка с роскошными вековыми деревьями. Но квартира была самая бедная — комнаты три и невообразимо грязная. Денисовы успели нажить двоих детей. Мария Эдуардовна успела вся иссохнуть от бедности. Сам Иван Иванович тоже был бледный и худой, что еще более бросалось в глаза при его высоком росте и длинной бороде.
В комнатах у них царствовал невообразимый беспорядок. Вещей было немного, но все разбросаны как попало и набросаны одна на другую, как кому вздумалось. Жили они не то что бедно, а по-нищенски. Доходов почти не было. Он иной раз получал что-нибудь за медицинскую практику, она — за акушерскую, но это были гроши, тем более что когда они получали несколько франков, то у них тотчас начинался своего рола кутеж. Они накупали колбас, ветчины, хлеба, и вся семья весело пожирала все это, не думая о завтрашнем дне. Главный источник доходов Ивана Ивановича были займы, конечно, без отдачи. Как только случалось ему прослышать, что кто-нибудь из эмигрантов получал деньги, Иван Иванович моментально мчался к нему и просил дать ему, что можно было взять: двадцать франков — так двадцать, пять франков — так пять. Все уже привыкли к этому и вносили свою подать, потому что, нужно сказать, в среде эмигрантов в те времена товарищество было очень развито и друг друга они поддерживали. А Денисовы невольно возбуждали сожаление. Люди они были очень порядочные и симпатичные, только совершенно опустившиеся. При таком нищенском материальном существовании они влачили жизнь и без всякого внутреннего содержания. Другие эмигранты все же занимались политикой, делились на партии, грызлись между собой, занимались пропагандой, печатали листки и брошюры, ввозили их в Россию, набирали сторонников своих партий и среди русской молодежи, учившейся за границей. У некоторых эта деятельность была и очень ожив-ленна и даже серьезна, как, например, у Плеханова с товарищами. Другие жили, по крайней мере, в чаду революционных фраз. У Денисовых-Добровольских никакого дела не было, ничего они не созидали и не разрушали. У Марии Эдуардовны самым светлым воспоминанием жизни было пребывание в Доме предварительного заключения. Она с увлечением говорила, как арестованные вели между собой сношения, бунтовали против начальства, ходили на свидания с приходящими «с воли», передавали им записки из тюрьмы и т. д. Тюрьма, о которой всякий вспоминал с отвращением, была самым светлым лучом в этой бедной, бессодержательной жизни. А ведь и Мария Эдуардовна была когда-то молода, и у нее когда-то кипели мечты о революции, о великой деятельности. В эмиграции есть такой осадок полных неудачников, выброшенных из какой бы то ни было жизни, и они возбуждают глубокую тоску и жалость.
Наш приезд был для Денисовых великим событием. Мы для них были лично люди чужие. Но дать приют таким важным особам революционного мира, да еще секретно, сделаться хранителями политической тайны — это давало им давно забытый смысл жизни. Оба они ходили веселые и счастливые. У нас же, кстати, были общие воспоминании по тюрьме. У нас были сообщения о том, что делается в России, а у них — рассказы об эмигрантах. У нас были все-таки небольшие деньжата, и Добровольские немедленно накупили всякой вкусной провизии. Так на Террасьере начался пир с веселыми разговорами, и не только приезд мой был достойно отпразднован, но хватило оживления и провизии и на следующие дни, пока мы не покинули этого гостеприимного крова.
Нам нужно было немедленно устраивать себе какой-нибудь приют для родов Кати. Мы быстро присмотрели себе хорошенькие комнаты на rue du Rhone, но хозяева сказали, что сначала нужно prendre des ren Seignements о нас и через два дня заявили, что сдать не могут. Мы тогда нашли себе две комнаты у какой-то женщины в commune de Plain-Palais, женевском предместье. Не помню улицы, а квартира была неважная, бедноватая и грязноватая, во втором этаже. Но у Кати было так мало времени до родов, что разборчивость приходилось отбросить в сторону. Хозяйка была, впрочем, ничего себе, ласковая и услужливая, и мы кое-как устроились. Начались у нас приготовления к приему нового пришельца в свет. Купили между прочим прекрасную детскую коляску на прочных рессорах, с плотным верхом. В акушерки, разумеется, была приглашена Мария Эдуардовна. И вот 28 августа 1882 года явился на свет Божий мой первый сын, названный нами в честь деда Александром, хотя и остававшийся некрещеным до самого нашего возвращения в Россию. Это произошло около двух недель по моем приезде в Женеву.
В связи с ожидаемым рождением ребенка мне довелось тогда познакомиться с милейшим семейством Эльсницов. Не помню, кто мне их указал, может быть, даже Денисова. Дело в том, что ребенка нужно было зарегистрировать в мэрии, а для этого должны были потребоваться документы родителей или свидетельство местного гражданина. Документов у нас с женой никаких не было. Я назвался фамилией Долинского (Василия Игнатьевича), но это был чистый псевдоним, не подкрепленный даже и фальшивыми документами. Да кстати сказать, фальшивые документы в Швейцарии и во Франции были очень опасны. Закон не воспрещал называться в публике каким угодно именем, но фальшивый документ составлял уголовное преступление. Точно так же, как скрывание своего действительного имени перед полицией. Следовательно, нам нужно было найти какого-нибудь швейцарского гражданина, который бы засвидетельствовал в мэрии действительную принадлежность нам ребенка. Но между русскими эмигрантами огромное большинство не имело никаких знакомств и связей с местным обществом. Знакомства начали немного заводить у Плеханова, но еще очень поверхностно. Серьезные же знакомства были только у Элпидина, Жуковского (Николая Васильевича) {103} и Эльсница. {104} С Элпидиным я не хотел знакомств, а с Эльсницом и Жуковским познакомился. С Эльсницами я познакомился тем охотнее, что они были мне не совсем чужие. Еще в Москве, в студенческие времена, я давал уроки барышне Москвиной, а за какую-то из дочерей этой семьи сватался Эльсниц. Теперь оказалось, что Эльсниц женат как раз на Москвиной. Правда, она именно и не была моей ученицей, но все же эти-то имена звучали мне чем-то знакомым.
Эльсниц Александр, кажется, Эдуардович был эмигрант по какому-то совершенно пустому делу и в настоящее время оканчивал курс медицинского факультета. Он потом навсегда остался за границей и еще при мне получил место общинного врача во Франции. И он, и его жена были прекрасные люди, образованные, развитые, и жили очень не бедно, не знаю, на какие средства. Дети их были тоже очень миленькие, хорошо воспитанные. Вообще, семейство было очень приятное, в полном смысле культурное, с многообразием интересов. Эльсницы имели большие местные знакомства, и мать семейства жаловалась на трудность поддерживать в детях знание русского языка. Я вообще слыхал, что при совместной жизни детей русских и французов они научаются скорее и лучше по-французски; если же в той компании есть и дети англичан, то все начинают говорить по-английски. Говорят, что для детей легче всего дается английский язык, потом французский и труднее всего русский. Лично я не могу подтвердить этого, потому что наш маленький Саша, имевший знакомства только между французскими детьми и даже учившийся во французской школе, все-таки лучше всего знал русский язык.
Так вот, я и направился к Александру Эдуардовичу, чтобы по просить его заранее подыскать нужного для меня швейцарского гражданина, что он и исполнил. Это был какой-то местный социалист и как раз гражданин общины Plain-Palais, где он имел собственность. Эльсниц совершенно не занимался русской политикой и в русских эмигрантских партиях не участвовал. Но среди его швейцарских знакомцев были социалисты, и простой буржуа, конечно, не согласился бы оказать русскому эмигранту услугу, о которой я просил. Я лично видел, сколько неприятных хлопот пришлось испытать этому любезному собрату по революции, которого имя я, к сожалению, совсем позабыл. Может быть, Оди.
Дело в том, что швейцарцы терпеть не могут, когда у них рождаются дети иностранцев, особенно бедных. По закону ребенок, зарегистрированный в списке мэрии, переходит на попечение общины в случае, если родители не в состоянии о нем заботиться. Община в этом случае обязана дать ему воспитание, прокормить его, обучить какому-нибудь ремеслу и пристроить к какому-нибудь делу. С наступлением шестнадцати лет этот мальчик или девочка имеют право сделаться гражданином общины, а тем самым — гражданином Швейцарии. Если же такой ситуации гражданства не воспоследствует, община только тут наконец свободна от попечения, ей навязанного иностранцем.
Итак, когда Саша родился и мы с моим покровителем пришли в мэрию, нас встретили крайне нелюбезно. Когда мы объяснили, что родился мальчик и его требуется записать, секретарь потребовал мои документы. Я отвечал, что их нет у меня.
— Ну а я без документов не могу записывать...
Мой покровитель горячо вступился и сказал, что он, гражданин commune de Plain-Palais, заявляет тождественность родителей ребенка.
— А почему они не имеют паспорта?
— Это все равно почему. Вы имеете заявление гражданина и обязаны зарегистрировать.
Долго они торговались. В конце концов секретарю пришлось покориться.
Мы, стало быть, были юридически обеспечены в отношении ребенка, и тут началась моя нормальная эмигрантская жизнь.
Жены, однако, на вокзале не оказалось. Моя феноменальная спячка в Вене перепутала все расчеты ее, основанные на моем письме. Два раза она понапрасну выходила меня встречать. На этот раз вызвался пойти Добровольский, на квартире которого она временно пристала, и проводил меня к ней.
Можно представить радость нашей встречи! Ведь я с самого выезда жены из Ростова ничего не знал о ней, а она все время мучилась жестоким беспокойством за благополучный переезд мой через границу. Этот переезд действительно мог возбуждать большие сомнения. Начать с того, что Мелкой, с паспортом которого я ехал, был чистокровный армянин, черный как смоль, с ястребиными чертами лица, и моя наружность не имела с ним ничего общего. Сверх того, меня сторожили на границе, и хотя я изменил по возможности наружность, но это не имело большого значения для таких опытных физиономистов, как полицейские агенты. Мое письмо из Вены несколько успокоило жену, но все же не совсем, потому что Австрия, по конвенции, выдавала России политических преступников.
А между тем она и сама, оказалось, доехала не без приключений. Прибывши в Женеву, она остановилась в гостинице и отправилась на розыски лиц, указанных ей Осинской, и не нашла ни одного. Кто выехал за город, кто совсем уехал, и ни одного в наличности не было. Она решилась искать Плехановых, но и они выехали за город, так что ей пришлось немало ходить и ездить, пока она наконец нашла их чуть ли не в Лозанне. Только здесь она могла успокоиться. Разумеется, Плеханов и Вера Засулич, у него жившая, ее приютили радушно, а потом нашли ей временную квартиру, в ожидании меня, у Добровольских. Сюда и проводил меня Иван Иванович Добровольский с вокзала.
Как описать светлое настроение беглеца, когда он видит себя на свободе и в безопасности? Кто не испытал этого сам, тому невозможно это объяснить. Потом, конечно, как привыкнешь к новому своему положению, прежнее блаженное чувство исчезает. Тогда и вокруг себя начинаешь замечать много недостатков, да и у самого оказывается много забот и горестей. Но первое время беспримесное, ничем не омрачаемое счастье наполняет всю душу, и вокруг все кажется прекрасным. Для жены это блаженное состояние наступило еще у Плехановых. Их окна выходили прямо на Женевское озеро. Когда жена, проснувшись, взглянула в окна, то вся замлела от восторга: «Неужто на земле может быть такая красота?» Женевское озеро с высящимися напротив Савойскими Альпами дивно хорошо. Его голубовато-зеленая вода чиста, как кристалл, так что дно видно на громадной глубине. Озеро все покоится на горных породах, нет в нем ни илу, ни грязи, сама Рона, протекающая его, не приносит в него мути. Такой прозрачной воды, как в Женевском озере и в Роне, я нигде больше не видал, даже в нашей новороссийской бухте дореформенных времен. Савойские Альпы по красоте тоже поспорят с живописнейшими горами мира. Любуясь на такую картину, можно было забыть даже беспокойство обо мне. Разве может случиться несчастье, когда на свете все так прекрасно?
Накануне, на ночь, жена видит, что Засулич вывешивает за дверь бидон и кладет на него деньги.
— Вера Ивановна, что же это вы делаете?
— А это чтобы молочница нас не будила. Она нальет молока, а деньги возьмет.
Опять восторг и изумление. Что за люди в Швейцарии! У нас в России не нашел бы наутро ни молока, ни бидона, ни денег. Нужно сказать, что швейцарцы в те времена были до поразительности честны. Если в Женеве случалось воровство, то все так и знали, что виновник его — какой-нибудь иностранец. Швейцарец никогда не крал. Доверие к человеческой честности поражало нас в Женеве на каждом шагу. Бывало, слышишь на улице громкий крик почтальона: «Monsieur Dolinsky, correspondance!» Это он принес письма и, чтобы не утруждаться подъемом на третий этаж, кладет их на лестнице и только криком извещает, чтобы спустились взять. А то еще, бывало, увидит в окне и спросит:
— Не знаете ли вы такого-то?
— Знаю, — говорю.
— Будьте добры, возьмите и его письмо и передайте, а то к нему далеко идти.
Раздолье нашим шпионам при таких нравах. Но швейцарцы рассуждали по своей психологии.
Сразу нас поражало также, что в Швейцарии не стыдились работать. Тогда Россия была насквозь пропитана привычками старого барства. Теперь революция перевернула все это вверх дном, и все стали работать даже самую черную и грязную работу. Но тогда прямо смеялись и пальцем указывали на человека, который бы вздумал, например, подмести свой двор. Здесь уже на вокзале проявлялись иные нравы. Вышел, огладываешься — кому бы отдать багаж; никого, носильщиков нет, забирай вещи и тащи сам. Наш квартирный хозяин был богатый домовладелец и, сверх того, почтмейстер. Выхожу я в первое же утро из дому и вижу, что он с метлой в руках усердно подметает улицу около своего дома. Поздоровался со мной, поболтал с минуту и снова принялся за работу. Это поражало тогдашнего русского, хотя нам, молодому поколению, уже и очень нравилось.
Впрочем, я забежал немного вперед. Итак, меня на вокзале встретил Добровольский. Я его знал еще по «процессу 193-х». Он был по профессии врач и тоже впутался в революционную пропаганду. Его судили вместе со мной, и наказание было не особенно тяжкое: ссылка на жительство в Тобольскую губернию с лишением особых прав. Если бы он мог знать будущее, то, вероятно, предпочел бы отправиться в Сибирь. Но он вместо того отпросился на поруки под какой-то большой залог (помнится, пятьдесят тысяч) и удрал за границу вместе со своей женой, Марией Эдуардовной Гейштих, тоже судившейся по какому-то политическому делу. Не знаю, были ли они венчаны, но проживали под общей фамилией Денисовых.
Жили они на Террасьере — так называлось это предместье, хотя никаких террас я там и не заметил. Местность здоровая, около небольшого парка с роскошными вековыми деревьями. Но квартира была самая бедная — комнаты три и невообразимо грязная. Денисовы успели нажить двоих детей. Мария Эдуардовна успела вся иссохнуть от бедности. Сам Иван Иванович тоже был бледный и худой, что еще более бросалось в глаза при его высоком росте и длинной бороде.
В комнатах у них царствовал невообразимый беспорядок. Вещей было немного, но все разбросаны как попало и набросаны одна на другую, как кому вздумалось. Жили они не то что бедно, а по-нищенски. Доходов почти не было. Он иной раз получал что-нибудь за медицинскую практику, она — за акушерскую, но это были гроши, тем более что когда они получали несколько франков, то у них тотчас начинался своего рола кутеж. Они накупали колбас, ветчины, хлеба, и вся семья весело пожирала все это, не думая о завтрашнем дне. Главный источник доходов Ивана Ивановича были займы, конечно, без отдачи. Как только случалось ему прослышать, что кто-нибудь из эмигрантов получал деньги, Иван Иванович моментально мчался к нему и просил дать ему, что можно было взять: двадцать франков — так двадцать, пять франков — так пять. Все уже привыкли к этому и вносили свою подать, потому что, нужно сказать, в среде эмигрантов в те времена товарищество было очень развито и друг друга они поддерживали. А Денисовы невольно возбуждали сожаление. Люди они были очень порядочные и симпатичные, только совершенно опустившиеся. При таком нищенском материальном существовании они влачили жизнь и без всякого внутреннего содержания. Другие эмигранты все же занимались политикой, делились на партии, грызлись между собой, занимались пропагандой, печатали листки и брошюры, ввозили их в Россию, набирали сторонников своих партий и среди русской молодежи, учившейся за границей. У некоторых эта деятельность была и очень ожив-ленна и даже серьезна, как, например, у Плеханова с товарищами. Другие жили, по крайней мере, в чаду революционных фраз. У Денисовых-Добровольских никакого дела не было, ничего они не созидали и не разрушали. У Марии Эдуардовны самым светлым воспоминанием жизни было пребывание в Доме предварительного заключения. Она с увлечением говорила, как арестованные вели между собой сношения, бунтовали против начальства, ходили на свидания с приходящими «с воли», передавали им записки из тюрьмы и т. д. Тюрьма, о которой всякий вспоминал с отвращением, была самым светлым лучом в этой бедной, бессодержательной жизни. А ведь и Мария Эдуардовна была когда-то молода, и у нее когда-то кипели мечты о революции, о великой деятельности. В эмиграции есть такой осадок полных неудачников, выброшенных из какой бы то ни было жизни, и они возбуждают глубокую тоску и жалость.
Наш приезд был для Денисовых великим событием. Мы для них были лично люди чужие. Но дать приют таким важным особам революционного мира, да еще секретно, сделаться хранителями политической тайны — это давало им давно забытый смысл жизни. Оба они ходили веселые и счастливые. У нас же, кстати, были общие воспоминании по тюрьме. У нас были сообщения о том, что делается в России, а у них — рассказы об эмигрантах. У нас были все-таки небольшие деньжата, и Добровольские немедленно накупили всякой вкусной провизии. Так на Террасьере начался пир с веселыми разговорами, и не только приезд мой был достойно отпразднован, но хватило оживления и провизии и на следующие дни, пока мы не покинули этого гостеприимного крова.
Нам нужно было немедленно устраивать себе какой-нибудь приют для родов Кати. Мы быстро присмотрели себе хорошенькие комнаты на rue du Rhone, но хозяева сказали, что сначала нужно prendre des ren Seignements о нас и через два дня заявили, что сдать не могут. Мы тогда нашли себе две комнаты у какой-то женщины в commune de Plain-Palais, женевском предместье. Не помню улицы, а квартира была неважная, бедноватая и грязноватая, во втором этаже. Но у Кати было так мало времени до родов, что разборчивость приходилось отбросить в сторону. Хозяйка была, впрочем, ничего себе, ласковая и услужливая, и мы кое-как устроились. Начались у нас приготовления к приему нового пришельца в свет. Купили между прочим прекрасную детскую коляску на прочных рессорах, с плотным верхом. В акушерки, разумеется, была приглашена Мария Эдуардовна. И вот 28 августа 1882 года явился на свет Божий мой первый сын, названный нами в честь деда Александром, хотя и остававшийся некрещеным до самого нашего возвращения в Россию. Это произошло около двух недель по моем приезде в Женеву.
В связи с ожидаемым рождением ребенка мне довелось тогда познакомиться с милейшим семейством Эльсницов. Не помню, кто мне их указал, может быть, даже Денисова. Дело в том, что ребенка нужно было зарегистрировать в мэрии, а для этого должны были потребоваться документы родителей или свидетельство местного гражданина. Документов у нас с женой никаких не было. Я назвался фамилией Долинского (Василия Игнатьевича), но это был чистый псевдоним, не подкрепленный даже и фальшивыми документами. Да кстати сказать, фальшивые документы в Швейцарии и во Франции были очень опасны. Закон не воспрещал называться в публике каким угодно именем, но фальшивый документ составлял уголовное преступление. Точно так же, как скрывание своего действительного имени перед полицией. Следовательно, нам нужно было найти какого-нибудь швейцарского гражданина, который бы засвидетельствовал в мэрии действительную принадлежность нам ребенка. Но между русскими эмигрантами огромное большинство не имело никаких знакомств и связей с местным обществом. Знакомства начали немного заводить у Плеханова, но еще очень поверхностно. Серьезные же знакомства были только у Элпидина, Жуковского (Николая Васильевича) {103} и Эльсница. {104} С Элпидиным я не хотел знакомств, а с Эльсницом и Жуковским познакомился. С Эльсницами я познакомился тем охотнее, что они были мне не совсем чужие. Еще в Москве, в студенческие времена, я давал уроки барышне Москвиной, а за какую-то из дочерей этой семьи сватался Эльсниц. Теперь оказалось, что Эльсниц женат как раз на Москвиной. Правда, она именно и не была моей ученицей, но все же эти-то имена звучали мне чем-то знакомым.
Эльсниц Александр, кажется, Эдуардович был эмигрант по какому-то совершенно пустому делу и в настоящее время оканчивал курс медицинского факультета. Он потом навсегда остался за границей и еще при мне получил место общинного врача во Франции. И он, и его жена были прекрасные люди, образованные, развитые, и жили очень не бедно, не знаю, на какие средства. Дети их были тоже очень миленькие, хорошо воспитанные. Вообще, семейство было очень приятное, в полном смысле культурное, с многообразием интересов. Эльсницы имели большие местные знакомства, и мать семейства жаловалась на трудность поддерживать в детях знание русского языка. Я вообще слыхал, что при совместной жизни детей русских и французов они научаются скорее и лучше по-французски; если же в той компании есть и дети англичан, то все начинают говорить по-английски. Говорят, что для детей легче всего дается английский язык, потом французский и труднее всего русский. Лично я не могу подтвердить этого, потому что наш маленький Саша, имевший знакомства только между французскими детьми и даже учившийся во французской школе, все-таки лучше всего знал русский язык.
Так вот, я и направился к Александру Эдуардовичу, чтобы по просить его заранее подыскать нужного для меня швейцарского гражданина, что он и исполнил. Это был какой-то местный социалист и как раз гражданин общины Plain-Palais, где он имел собственность. Эльсниц совершенно не занимался русской политикой и в русских эмигрантских партиях не участвовал. Но среди его швейцарских знакомцев были социалисты, и простой буржуа, конечно, не согласился бы оказать русскому эмигранту услугу, о которой я просил. Я лично видел, сколько неприятных хлопот пришлось испытать этому любезному собрату по революции, которого имя я, к сожалению, совсем позабыл. Может быть, Оди.
Дело в том, что швейцарцы терпеть не могут, когда у них рождаются дети иностранцев, особенно бедных. По закону ребенок, зарегистрированный в списке мэрии, переходит на попечение общины в случае, если родители не в состоянии о нем заботиться. Община в этом случае обязана дать ему воспитание, прокормить его, обучить какому-нибудь ремеслу и пристроить к какому-нибудь делу. С наступлением шестнадцати лет этот мальчик или девочка имеют право сделаться гражданином общины, а тем самым — гражданином Швейцарии. Если же такой ситуации гражданства не воспоследствует, община только тут наконец свободна от попечения, ей навязанного иностранцем.
Итак, когда Саша родился и мы с моим покровителем пришли в мэрию, нас встретили крайне нелюбезно. Когда мы объяснили, что родился мальчик и его требуется записать, секретарь потребовал мои документы. Я отвечал, что их нет у меня.
— Ну а я без документов не могу записывать...
Мой покровитель горячо вступился и сказал, что он, гражданин commune de Plain-Palais, заявляет тождественность родителей ребенка.
— А почему они не имеют паспорта?
— Это все равно почему. Вы имеете заявление гражданина и обязаны зарегистрировать.
Долго они торговались. В конце концов секретарю пришлось покориться.
Мы, стало быть, были юридически обеспечены в отношении ребенка, и тут началась моя нормальная эмигрантская жизнь.