За границей
I
Я выехал за границу в эпоху оживленного разыскивания революционеров, в начале августа 1882 года. А из старых народовольцев никого не искали деятельнее, чем меня, потому что из них только я один еще оставался незахваченным, если не считать Марии Николаевны Ошаниной, бежавшей за границу и проживавшей в Париже. Моя фотографическая карточка была вывешена на всех пограничных станциях железных дорог.
Между тем мне предстояло пересечь всю Южную Россию с целым рядом полицейских охран. Со времен Судейкина начали организовывать отряды агентов по участкам железных дорог. Впоследствии число таких железнодорожных охран дошло до многих десятков, но и в 1882 году их было достаточно, так что, пересекая несколько главных линий железных дорог, я, так сказать, проходил сквозь строй полицейских охран. Особенно их приходилось опасаться в приднепровской области, так как Судейкин начал новую организацию охраны с Киева. Я говорю, что их приходилось опасаться, но, собственно, принять никаких практических мер предосторожности было нельзя, кроме того, чтобы пореже выходить на станции.
Но неудобство моего пути состояло еще в том, что нужно было несколько раз пересаживаться с поезда на поезд и, следовательно, волей-неволей показываться из вагона на вольный свет.
Впрочем, я все-таки по возможности изменил наружность: начисто сбрил бороду и баки.
Моя дорога шла из Таганрога на Волочиск, на австрийской границе, а в середине проходила, кажется, Кременчуг. Выехать из Таганрога я должен был потому, что именно здесь нужно было визировать заграничный паспорт, который мне дал для этой поездки некто Мелкон. В обшей сложности этот путь из Таганрога до Волочиска на каждом шагу представлял известный риск, совсем не то что продольные дороги из Москвы, где, благополучно севши в вагон, можно было уже целую тысячу верст не опасаться встречи с каким-нибудь тенденциозным наблюдением за проезжающими. Но ошибочно было бы подумать, чтобы, садясь в вагон, я испытывал какую-нибудь тревогу. Много раз наблюдал я, что чувство тревоги и страха охватывает человека лишь до тех пор, пока неизбежность угрожающей опасности не определилась и мы можем думать, что ее можно избежать. Но здесь все было ясно, ничего в положении дела я не мог изменить, и оставалось только предаться на волю судьбы и двигаться туда, куда она ведет. В таком положении тревога исчезает и мысли направляются в какую-нибудь другую сторону. У меня они естественно сосредоточились на том радостном сознании, что я наконец уезжаю из России и скоро буду за границей. На душе было легко и весело, и охватывало только нетерпеливое желание, чтобы поскорее проходили эти полтора суток странствия, чтобы нигде не задерживались поезда. Выходил я мало, из благоразумия, и старался побольше спать, чтобы скоротать время. Но сон убегал от меня, и я заснул только под самый конец.
Когда я проснулся, то с удовольствием узнал, что мы приближаемся к границе. Состав пассажиров порядочно изменился, пока я спал. В вагоне оказалось несколько человек, так же, как и я, направлявшихся в Волочиск, за границу. Раньше, в глубине России, я почти не вступал в разговоры с попутчиками, потому что у нас были совершенно различные интересы и цели путешествия. Здесь, напротив, так и тянуло к заграничным, потолковать, куда они направляются, что предстоит в Волочиске и в Галиции. Меня охватило неудержимое веселье и какое-то легкомысленное настроение. Я даже и не думал о том, что в Волочиске висит моя фотография и ходит куча шпионов, которые могут меня заарестовать на самом пороге свободной жизни. Я почувствовал себя, как было в Ростове, обыкновенным российским обывателем, как все прочие, с той разницей, что теперь я был молодым человеком, едущим болтаться в чужие края, которому естественно быть легкомысленным.
В вагоне бросалась в глаза какая-то очень миленькая, изящно одетая барышня или молодая дама; ехало также семейство какого-то еврея из Галиции, который называл себя австрийцем, хотя очень хорошо, почти без акцента, объяснялся по-русски. Я присоседился к этим попутчикам и начал даже ухаживать за барышней. Но она на первое время держала себя очень строго. Зато еврей оказался словоохотливым собеседником, и мы с ним весело проболтали до самого Волочиска. Два раза переезжал я границу и нахожу, что ничего не может быть противнее пограничных станций. Время тянется в каких-то скучных формальностях, в которых не можешь уловить смысла. Делать нечего. Уйти никуда нельзя. А между тем должностные лица суетятся, озабоченны, и это кажется почти смешно в сравнении с тоскливым бездействием пассажиров. Была тут и целая куча жандармов, и они тоже суетились, а между тем наиболее интересный для них персонаж — я, многогрешный, — стоял спокойно и безвредно тут же между ними. Нас сначала заперли в вагоне, отобрали паспорта, потом опять выпустили, отдали назад паспорта, и наступило скучнейшее ожидание австрийского поезда, в который нас должны были пересадить. Тянулось это довольно долго. Потом началась австрийская канитель, такая же томительная.
Единственный момент, захвативший было меня интересом, — это переход самой границы. «Вот русская граница», — сказал какой-то попутчик. Я бросился к окошку. С этим словом — «граница», пока ее ни разу не видал, воображение соединяет нечто чуть не грандиозное. Оказался истинный мизер. Перед нами узенький ровчичек, которого бы и не заметил, если бы не сказали, что это граница двух держав. По обе стороны ровчичка широкая полоса абсолютно пустой земли; это нейтральная полоса, русская и австрийская, осужденная на безлюдие. С той и другой стороны ее сиротливо торчат двое часовых — наш и австрийский. Я чуть не плюнул от разочарования. Но зато после этого тотчас начались новые, уже настоящие заграничные впечатления. Мы двинулись наконец на австрийском поезде.
Мой еврей держал себя горячим австрийским патриотом и поминутно обращал мое внимание на то, как у них, в Австрии, все хорошо. Мне, однако, ничего не нравилось. Тогда у нас в России совсем не было закрытых купе. Здесь, наоборот, были только закрытые. Мне это казалось и скучно, и неудобно.
— Как мы будем спать, — спрашиваю, — ведь тут нет никаких приспособлений?
— Не беспокойтесь, будем спать, у нас в Австрии все можно устроить.
Он переговорил шепотом с кондуктором и дал ему денег.
— Ну вот, — объявил он самодовольно, — кондуктор переведет нас в спальный вагон. Я вам говорю, что у нас можно все устроить.
Оказалось, однако, что кондуктор надул. На той станции, где он обещал нас перевести, была перемена бригады, и кондуктор исчез. Таким образом обнаружилось, что на австрийских железных дорогах, во-первых, берут взятки, а во-вторых, при этом обманывают. В России тоже берут, но, но крайней мере, исполняют го, за что взяли деньги. Так не везло моему еврейскому патриоту. Не помню, в каком городе близ поезда по площади проходили войска. Еврей встрепенулся:
— Посмотрите, какие прекрасные у нас войска. Это польские легионеры.
Я посмотрел. Все была самая зеленая молодежь. Лица красивые на подбор, мундиры чистенькие и красивые, маршируют стройно. Но мне бросилось в глаза, что все солдаты очень тонкие, без широкой кости, несомненно, не сильные физически, особенно в сравнении с тогдашними русскими крепышами. Не мог я и тут согласиться с патриотической гордостью еврея. Он наконец свел разговор на общие политические условия:
— В России произвол, граждане не имеют прав. А у нас в Австрии свобода. Всякий может говорить что хочет... Ну конечно, нельзя делать что вздумаешь, но говорить можно свободно.
Мне наконец надоела эта похвальба.
— Ну, знаете, — говорю, — у вас в Австрии можно говорить что угодно, а делать нельзя. У нас в России совершенно наоборот: говорить ничего нельзя, но зато делать можно все, что вздумаешь.
После такого возражения он наконец смолк, да нам пришлось и расставаться, так как он выходил на ближней станции.
Мы проезжали в это время Польскую Галицию, и то, что я видел из окна вагона, не производило на меня впечатления особой культурности. Многие местности Южной России казались положительно лучше обработанными. Другое неприятное впечатление, начавшееся уже в Галиции и преследовавшее меня до самой Швейцарии, — это крайне малый масштаб территорий. Не успеешь устроиться в вагоне или заснуть, как уже тебя тревожат. Оказывается, что тут какая-то граница, какая-то новая страна, что-то осматривают, допрашивают, а то и заставляют переходить в другой поезд. Это мне страшно надоедало, и невольно думалось: «То ли дело у нас в России: сядешь в поезд, едешь тысячу верст, две тысячи, три тысячи — и все одна страна, никаких границ, никто тебя не тревожит».
Вероятно, из-за этих закрытых купе у меня уже не оказывалось русских попутчиков, кроме той барышни, с которой мы переехали границу. От скуки и под влиянием какой-то разгильдяйной веселости, которая меня обуревала все время, я снова начал за ней ухаживать, да и она стала ко мне очень ласкова. Глупо все это было до нелепости, но очень быстро кончилось по-хорошему. Начали мы расспрашивать друг о друге, и барышня особенно осведомилась о состоянии моих финансов. Я очень весело объяснил, что у меня нет ломаного гроша и что я вообще еду за границу в качестве голи перекатной. Тогда она со своей стороны рассказала, что она ищет богатого покровителя и едет в Невшатель, где имеется один такой господин, который, однако, ей крайне не нравится... После этих объяснений мы с ней уже без всякого ухаживания, но очень дружески, словно мы давно знакомы, продолжали совместный путь в разговорах до самой Вены, сожалея о ее невшательских перспективах и о том, что я не могу ей указать никакой более приятной добычи. В Вене мы расстались, она, вероятно, проследовала дальше, в свой Невшатель, мне же необходимо было остановиться, чтобы, согласно уговору, известить жену о благополучном переезде границы и дать ей время выйти мне навстречу в Женеве, где она находилась.
Я, конечно, не помню расписания поездов, но в дальнейший путь на Мюнхен и Констанц я мог отправиться и утром, и вечером, а потому решил переночевать. Совершенно не зная Вены, я приказал извозчику везти меня в гостиницу, и он завез в один из лучших отелей, кажется «Метрополь». Вхожу. Помещение роскошное, дворец. Спросил самую дешевую комнату, и все-таки оказалось чуть не десять гульденов. А у меня денег было в обрез. Это усилило мою решимость убираться моментально, утром же. Я отправил жене телеграмму и письмо, пошел немного выпить и закусить в ресторан — на обед я не мог тратить средств — и закатился спать. Во сне я чувствовал страшную потребность. Путь от Таганрога до Вены без передышки — не шутка, да притом я, очевидно, растратил массу нервной силы, несмотря на кажущееся мое спокойствие и необузданную веселость, которая, конечно, была лишь признаком нервного возбуждения. Здесь, на прекрасной постели, в безопасности, после пары рюмок коньяку, я заснул моментально, как убитый, и спал бесконечно.
Проснулся — спрашиваю прислугу, не опоздал ли я на поезд. Тот смотрел с удивлением и объяснил мне, что я спал более суток и что теперь пропущено уже два поезда, и утренний, и вечерний. Ехать можно только завтра. Вот тебе и раз! Я осведомился, когда считается срок моих суточных платежей. Оказалось, что завтра под вечер. Итак, хочешь не хочешь, приходится заплатить за двое суток, и потому я решил уехать с вечерним поездом следующего дня и употребить оставшееся время на осмотр города. Кстати, в каких-нибудь дешевых ресторанах я мог и поесть дешевле, чем в своей гостинице.
Не знаю, как теперь, но тогда Вена была замечательно красивым городом. Ее можно было разделить на две части: старую Вену и новую. Старая осталась, какой была в средние века, с узенькими улицами и высочайшими домами, но преображена в смысле чистоты. Везде превосходные мостовые, вычищенные, словно их мыли и подметали. В этом лабиринте средневековых улиц находится Штефанц-платц, площадь Святого Стефана, маленькая, чуть не вся занятая поразительным собором Святого Стефана. Из всех соборов, какие потом видел в Европе, ни один не производил такого чудного впечатления. Не берусь его описывать: как описать пером красоту? Высокий, стройный, ажурный, грациозный настолько же, как грандиозный, собор Святого Стефана составляет истинное чудо строительного искусства. Я любовался им до восхищения, как вдруг меня кто-то спрашивает по-русски: «Не желаете ли осмотреть достопримечательности Вены?»
Оказывается, какой-то проводник. Они мне надоедали оба дня, мешали смотреть город. Правда, я сам был виноват тем, что выходил в белой фуражке. Белая фуражка в Вене — это вывеска русского, и притом приезжего, так как, побывши хоть немного в городе, русский старался отделаться от такого неудобного головного убора. За целую версту замечает назойливый чичероне белую фуражку и немедленно налетает на свою жертву. Будь у меня больше времени и денег, может быть, я и взял бы проводника. Но мне нечем было платить и моя цель была не осматривать достопримечательности, а осмотреть саму Вену, пропитаться ее впечатлениями, напитать ими свое воображение, ходить, смотреть, мечтать. Отгонял я проводников самым суровым образом, но они назойливы, упорны и страшно мне мешали.
Как бы то ни было, я все-таки довольно иного побродил и по старой, и по новой Вене. Новая — это уже совершенно иной мир: новые улицы, проложенные при перестройке города, — широкие, длинные, ровные по линейке и, конечно, обставлены громадными домами. Здесь находится и огромный сад, парк Пратер, превратившийся из загородного леса в роскошный городской парк. Крайней границей новой Вены является Дунай, которого исправленное русло мне очень хотелось осмотреть.
Я добрался до реки около главного моста, название которого позабыл: кажется, мост какого-то кронпринца. Странное впечатление произвел на меня этот регулируемый дунайский поток. В прежнее время Дунай был извилист и во время разлива затоплял небольшие пространства. И вот человеческое искусство взялось образумить и привести к порядку капризную великую реку. Инженеры начертали по прямой линии новое русло, достаточное, чтобы вместить воды Дуная; для разливов выкопали с левого берега широчайшее пространство вдоль реки, достаточное для того, чтобы воды разлива могли тут уместиться. Затем и русло, и пойма были обложены огромными набережными, и Дунай был умиротворен. Мне было грустно смотреть на эту побежденную, а некогда вольную стихию. Теперь громадная река, как по линейке, не может уклониться ни направо, ни налево, ни выпрыгнуть из своих берегов, как бы ни старалась разлиться. Жалко смотреть на скованную реку, в которой водяные духи уже не могут проделывать тех штук, что устрашали людей во времена Ундины. Человек победил дядю Струя с его командой.
Я перешел по мосту на другую сторону, осмотрел поближе пойму и зашел закусить в какой-то ресторан, находившийся у самого моста. Здесь мне за грош дали огромное количество какой-то жирной похлебки и сосисок с хлебом, сколько мне вздумалось взять. Наелся я так, как меня не накормили бы два дорогих обеда моей гостиницы.
Ни дворцов, ни музеев и никаких достопримечательностей столицы Габсбургов я не видал. Но общим видом и даже внешним духом города пропитался, можно сказать, насквозь. А у меня есть уверенность, что таким вольным шлянием по городу, с вольной работой воображения надо всем, что попадается на глаза, мы узнаем самый дух города. Разве не узнаем мы характера и даже отчасти жизни человека только внимательным наблюдением его физиономии? Во всяком случае, я уезжал из Вены уже не как чужестранец, а как ее знакомый, с известным мнением о ней.
Уехал я с тем самым поездом, на котором мог бы два дня назад отправиться, если бы не остановился в Вене.
Проехали мы несколько часов — и обычная история: начинается новая страна, пересекается новая граница. Недолго ехали и по Баварии, а в самом Мюнхене имели остановку только около двух часов. Немыслимо было ничего осмотреть в городе. Погулял только по какой-то красивой площади и напился с удовольствием превосходного баварского пива. А там опять звонки, и поезд покатил по живописной Южной Германии, видами которой можно было любоваться, пока не наступила ночь.
К ночи поезд подкатил к последнему немецкому городу, Констанцу, на берегу Баденского озера. На противоположном берегу начиналась Швейцария — уже настоящая страна свободы. Казалось бы, рукой подать, и уж конечно нимало не хотелось останавливаться в захолустном Констанце. Но в Швейцарии в те времена (не знаю, как теперь) поезда совсем не ходили ночью. Буржуазная родина Телля и Руссо рассуждала, что порядочные граждане должны работать днем, а ночью — спать. Железнодорожное движение должно было начаться лишь с утра, а потому и пароходы ночью не ходили.
Помню, тьма тьмущая покрывала Констанц, когда гурьба пассажиров высыпала из поезда. Между ними оказалось и много русских, которых я совсем не замечал в поезде. Все суетились и толклись в беспорядке. «Господа, где же нам ночевать? — слышалось с разных сторон. — Где тут гостиницы?» Но объявились люди опытные, которые объяснили, что хотя гостиницы и есть, но нам лучше и дешевле приютиться где-нибудь у обывателей. В Констанце это давний обычай, и множество обывателей принимают проезжих на ночлег. Толпа пассажиров начала разбиваться по группам и, нагруженная багажом, скрывалась по улицам. Захватив свой багаж, я пристал к одной группе; останавливались мы около двух домов, в которых и находили приют два-три человека. Наступила и моя очередь. Хозяйка приняла несколько человек, и в том числе меня. Она привела меня и еще кого-то в большую комнату. Радушная и веселая, она приказала постелить нам кровати. «Если кто желает, можно и покушать», — прибавила она. Не знаю, как другие, а я не хотел есть и, как только была готова постель, забрался на нее... Странной была для меня вся обстановка, эта патриархальность, дружеское отношение к незнакомым проезжим и самая постель. Я сначала даже не знал, как на ней устроиться. На очень широкой кровати с пологом со всех сторон лежало две перины, одна очень толстая, другая тонкая. «На что мне две перины?» А покрывало было очень легкое и тонкое. Сосед объяснил мне, однако, как спят у немцев. Вторая, легкая перина должна была служить одеялом. Ею закрывались сверху. Странно было сначала, но когда я, утопая в одной перине, натянул на себя сверху еще другую да обернул обе покрывалом, то оказалось очень удобно, легко, тепло, свободно. Хорошо придумали немцы. Оставалось еще задернуть полог, и я очутился в палатке, в которой скоро и заснул сном праведника.
Пароход отходил рано утром, но я проснулся еще раньше, так что мог немного посмотреть Констанц. Город, типично средневековый, заинтересовал меня новизной впечатлений, хотя нисколько не красив. Стены плоские, без украшений. Даже огромная башня не то ратуши, не то церкви, торчавшая передо мной, замечательно бесхарактерна и скучна. На всем городке лежала печать захолустности, безжизненности. Странно было даже думать, что тут когда-то совершались события, собирались соборы:
Это Баденское озеро во все время переезда держало меня в какой-то поэтической истоме. Тихое, гладкое, как полотно, оно широко колыхаюсь, блестя лучами восходящего солнца. Местами оно казалось беспредельным, местами обрамлялось отдаленными хребтами гор и везде переливало гладким светом, везде сверкало вечной красотой.
Переезд через озеро недолог, не больше часа, и вот я качу в швейцарском поезде. Я приготовлялся увидеть живописные грозные горы, захватывающие ландшафты. Но ничего подобного. Горы остаются далеко вправо, далеко влево, и дорога идет посредине Швейцарии, по ровной долине. Горы окружают страну со всех сторон, кроме северной. Поэтому прорыв в Швейцарию труден для всех, кроме Германии. Но выйти из нее во Францию нелегко, потому что близ Женевского озера начинаются сплошные труднопроходимые горы.
Собственно, только с подходом к Женевскому озеру и начинаются красивые виды, которые вдоль самого озера, от Лозанны до Женевы, чарующе прекрасны.
Итак, девять десятых Швейцарии мы ехали очень скучно и крайне долго, потому что хотя поезд идет шибко, но число станций бесконечно. На остановки выходит, я думаю, вдвое больше времени, нежели на движение. А остановки все же так коротки, что нигде нельзя выйти, чтобы хоть немного посмотреть на проезжаемые города. Единственно, что местами заинтересовывало, — это стада прекрасных коров, звук колокольчиков которых мелодично отзывался, если стадо попадалось на месте остановки поезда. На простой взгляд видно богатство Швейцарии молочным скотом.
У Лозанны железная дорога прорывается к Женевскому озеру внезапно. Едешь сквозь тесные горы, ущелья, тоннели и не предчувствуешь перед собой никакого простора, как вдруг открывается громадная водная даль. Озеро не производит впечатления беспредельности и кажется даже гораздо меньше, нежели есть на самом деле, потому что со всех сторон обрамлено высокими крутыми горами. Особенно громадны Савойские Альпы, и хотя здесь еще не видно снеговых вершин, но высота гор — крутых, зубчатых, отвесно спускающихся в озеро — производит внушительное впечатление. Сама Лозанна — очаровательно хорошенький городок. Я в ней потом бывал и даже немного живал. Но на этот раз остановка была самая краткая, и поезд помчался вдоль озера к Женеве, пронизывая горы, проскальзывая сквозь тоннели и снова вырываясь на открытый берег, каждый раз с новыми видами на Женевское озеро, один одного красивее. Почва кругом поражает тщательностью обработки. Это не поля, а сплошные огороды, сады и виноградники, и все это лепится по крутейшим горам, на террасах, выбитых тысячелетним упорным трудом человека. Здесь воочию видишь чудеса мелкой земельной собственности. Вся страна как бы сочится богатством созидающей человеческой силы.
Уже только подходя совсем к Женеве, дорога выходит на равнину, по другую сторону которой, впрочем, высятся Савойские Альпы и белеют вертикальные обрывы Большого и Малого Салева. На далеком горизонте даже мелькают снежные вершины Монблана. Но я уже только мельком смотрел на местность. Все внимание привлекала близящаяся станция Женевы, где я ожидал встречи с женой.
I
Я выехал за границу в эпоху оживленного разыскивания революционеров, в начале августа 1882 года. А из старых народовольцев никого не искали деятельнее, чем меня, потому что из них только я один еще оставался незахваченным, если не считать Марии Николаевны Ошаниной, бежавшей за границу и проживавшей в Париже. Моя фотографическая карточка была вывешена на всех пограничных станциях железных дорог.
Между тем мне предстояло пересечь всю Южную Россию с целым рядом полицейских охран. Со времен Судейкина начали организовывать отряды агентов по участкам железных дорог. Впоследствии число таких железнодорожных охран дошло до многих десятков, но и в 1882 году их было достаточно, так что, пересекая несколько главных линий железных дорог, я, так сказать, проходил сквозь строй полицейских охран. Особенно их приходилось опасаться в приднепровской области, так как Судейкин начал новую организацию охраны с Киева. Я говорю, что их приходилось опасаться, но, собственно, принять никаких практических мер предосторожности было нельзя, кроме того, чтобы пореже выходить на станции.
Но неудобство моего пути состояло еще в том, что нужно было несколько раз пересаживаться с поезда на поезд и, следовательно, волей-неволей показываться из вагона на вольный свет.
Впрочем, я все-таки по возможности изменил наружность: начисто сбрил бороду и баки.
Моя дорога шла из Таганрога на Волочиск, на австрийской границе, а в середине проходила, кажется, Кременчуг. Выехать из Таганрога я должен был потому, что именно здесь нужно было визировать заграничный паспорт, который мне дал для этой поездки некто Мелкон. В обшей сложности этот путь из Таганрога до Волочиска на каждом шагу представлял известный риск, совсем не то что продольные дороги из Москвы, где, благополучно севши в вагон, можно было уже целую тысячу верст не опасаться встречи с каким-нибудь тенденциозным наблюдением за проезжающими. Но ошибочно было бы подумать, чтобы, садясь в вагон, я испытывал какую-нибудь тревогу. Много раз наблюдал я, что чувство тревоги и страха охватывает человека лишь до тех пор, пока неизбежность угрожающей опасности не определилась и мы можем думать, что ее можно избежать. Но здесь все было ясно, ничего в положении дела я не мог изменить, и оставалось только предаться на волю судьбы и двигаться туда, куда она ведет. В таком положении тревога исчезает и мысли направляются в какую-нибудь другую сторону. У меня они естественно сосредоточились на том радостном сознании, что я наконец уезжаю из России и скоро буду за границей. На душе было легко и весело, и охватывало только нетерпеливое желание, чтобы поскорее проходили эти полтора суток странствия, чтобы нигде не задерживались поезда. Выходил я мало, из благоразумия, и старался побольше спать, чтобы скоротать время. Но сон убегал от меня, и я заснул только под самый конец.
Когда я проснулся, то с удовольствием узнал, что мы приближаемся к границе. Состав пассажиров порядочно изменился, пока я спал. В вагоне оказалось несколько человек, так же, как и я, направлявшихся в Волочиск, за границу. Раньше, в глубине России, я почти не вступал в разговоры с попутчиками, потому что у нас были совершенно различные интересы и цели путешествия. Здесь, напротив, так и тянуло к заграничным, потолковать, куда они направляются, что предстоит в Волочиске и в Галиции. Меня охватило неудержимое веселье и какое-то легкомысленное настроение. Я даже и не думал о том, что в Волочиске висит моя фотография и ходит куча шпионов, которые могут меня заарестовать на самом пороге свободной жизни. Я почувствовал себя, как было в Ростове, обыкновенным российским обывателем, как все прочие, с той разницей, что теперь я был молодым человеком, едущим болтаться в чужие края, которому естественно быть легкомысленным.
В вагоне бросалась в глаза какая-то очень миленькая, изящно одетая барышня или молодая дама; ехало также семейство какого-то еврея из Галиции, который называл себя австрийцем, хотя очень хорошо, почти без акцента, объяснялся по-русски. Я присоседился к этим попутчикам и начал даже ухаживать за барышней. Но она на первое время держала себя очень строго. Зато еврей оказался словоохотливым собеседником, и мы с ним весело проболтали до самого Волочиска. Два раза переезжал я границу и нахожу, что ничего не может быть противнее пограничных станций. Время тянется в каких-то скучных формальностях, в которых не можешь уловить смысла. Делать нечего. Уйти никуда нельзя. А между тем должностные лица суетятся, озабоченны, и это кажется почти смешно в сравнении с тоскливым бездействием пассажиров. Была тут и целая куча жандармов, и они тоже суетились, а между тем наиболее интересный для них персонаж — я, многогрешный, — стоял спокойно и безвредно тут же между ними. Нас сначала заперли в вагоне, отобрали паспорта, потом опять выпустили, отдали назад паспорта, и наступило скучнейшее ожидание австрийского поезда, в который нас должны были пересадить. Тянулось это довольно долго. Потом началась австрийская канитель, такая же томительная.
Единственный момент, захвативший было меня интересом, — это переход самой границы. «Вот русская граница», — сказал какой-то попутчик. Я бросился к окошку. С этим словом — «граница», пока ее ни разу не видал, воображение соединяет нечто чуть не грандиозное. Оказался истинный мизер. Перед нами узенький ровчичек, которого бы и не заметил, если бы не сказали, что это граница двух держав. По обе стороны ровчичка широкая полоса абсолютно пустой земли; это нейтральная полоса, русская и австрийская, осужденная на безлюдие. С той и другой стороны ее сиротливо торчат двое часовых — наш и австрийский. Я чуть не плюнул от разочарования. Но зато после этого тотчас начались новые, уже настоящие заграничные впечатления. Мы двинулись наконец на австрийском поезде.
Мой еврей держал себя горячим австрийским патриотом и поминутно обращал мое внимание на то, как у них, в Австрии, все хорошо. Мне, однако, ничего не нравилось. Тогда у нас в России совсем не было закрытых купе. Здесь, наоборот, были только закрытые. Мне это казалось и скучно, и неудобно.
— Как мы будем спать, — спрашиваю, — ведь тут нет никаких приспособлений?
— Не беспокойтесь, будем спать, у нас в Австрии все можно устроить.
Он переговорил шепотом с кондуктором и дал ему денег.
— Ну вот, — объявил он самодовольно, — кондуктор переведет нас в спальный вагон. Я вам говорю, что у нас можно все устроить.
Оказалось, однако, что кондуктор надул. На той станции, где он обещал нас перевести, была перемена бригады, и кондуктор исчез. Таким образом обнаружилось, что на австрийских железных дорогах, во-первых, берут взятки, а во-вторых, при этом обманывают. В России тоже берут, но, но крайней мере, исполняют го, за что взяли деньги. Так не везло моему еврейскому патриоту. Не помню, в каком городе близ поезда по площади проходили войска. Еврей встрепенулся:
— Посмотрите, какие прекрасные у нас войска. Это польские легионеры.
Я посмотрел. Все была самая зеленая молодежь. Лица красивые на подбор, мундиры чистенькие и красивые, маршируют стройно. Но мне бросилось в глаза, что все солдаты очень тонкие, без широкой кости, несомненно, не сильные физически, особенно в сравнении с тогдашними русскими крепышами. Не мог я и тут согласиться с патриотической гордостью еврея. Он наконец свел разговор на общие политические условия:
— В России произвол, граждане не имеют прав. А у нас в Австрии свобода. Всякий может говорить что хочет... Ну конечно, нельзя делать что вздумаешь, но говорить можно свободно.
Мне наконец надоела эта похвальба.
— Ну, знаете, — говорю, — у вас в Австрии можно говорить что угодно, а делать нельзя. У нас в России совершенно наоборот: говорить ничего нельзя, но зато делать можно все, что вздумаешь.
После такого возражения он наконец смолк, да нам пришлось и расставаться, так как он выходил на ближней станции.
Мы проезжали в это время Польскую Галицию, и то, что я видел из окна вагона, не производило на меня впечатления особой культурности. Многие местности Южной России казались положительно лучше обработанными. Другое неприятное впечатление, начавшееся уже в Галиции и преследовавшее меня до самой Швейцарии, — это крайне малый масштаб территорий. Не успеешь устроиться в вагоне или заснуть, как уже тебя тревожат. Оказывается, что тут какая-то граница, какая-то новая страна, что-то осматривают, допрашивают, а то и заставляют переходить в другой поезд. Это мне страшно надоедало, и невольно думалось: «То ли дело у нас в России: сядешь в поезд, едешь тысячу верст, две тысячи, три тысячи — и все одна страна, никаких границ, никто тебя не тревожит».
Вероятно, из-за этих закрытых купе у меня уже не оказывалось русских попутчиков, кроме той барышни, с которой мы переехали границу. От скуки и под влиянием какой-то разгильдяйной веселости, которая меня обуревала все время, я снова начал за ней ухаживать, да и она стала ко мне очень ласкова. Глупо все это было до нелепости, но очень быстро кончилось по-хорошему. Начали мы расспрашивать друг о друге, и барышня особенно осведомилась о состоянии моих финансов. Я очень весело объяснил, что у меня нет ломаного гроша и что я вообще еду за границу в качестве голи перекатной. Тогда она со своей стороны рассказала, что она ищет богатого покровителя и едет в Невшатель, где имеется один такой господин, который, однако, ей крайне не нравится... После этих объяснений мы с ней уже без всякого ухаживания, но очень дружески, словно мы давно знакомы, продолжали совместный путь в разговорах до самой Вены, сожалея о ее невшательских перспективах и о том, что я не могу ей указать никакой более приятной добычи. В Вене мы расстались, она, вероятно, проследовала дальше, в свой Невшатель, мне же необходимо было остановиться, чтобы, согласно уговору, известить жену о благополучном переезде границы и дать ей время выйти мне навстречу в Женеве, где она находилась.
Я, конечно, не помню расписания поездов, но в дальнейший путь на Мюнхен и Констанц я мог отправиться и утром, и вечером, а потому решил переночевать. Совершенно не зная Вены, я приказал извозчику везти меня в гостиницу, и он завез в один из лучших отелей, кажется «Метрополь». Вхожу. Помещение роскошное, дворец. Спросил самую дешевую комнату, и все-таки оказалось чуть не десять гульденов. А у меня денег было в обрез. Это усилило мою решимость убираться моментально, утром же. Я отправил жене телеграмму и письмо, пошел немного выпить и закусить в ресторан — на обед я не мог тратить средств — и закатился спать. Во сне я чувствовал страшную потребность. Путь от Таганрога до Вены без передышки — не шутка, да притом я, очевидно, растратил массу нервной силы, несмотря на кажущееся мое спокойствие и необузданную веселость, которая, конечно, была лишь признаком нервного возбуждения. Здесь, на прекрасной постели, в безопасности, после пары рюмок коньяку, я заснул моментально, как убитый, и спал бесконечно.
Проснулся — спрашиваю прислугу, не опоздал ли я на поезд. Тот смотрел с удивлением и объяснил мне, что я спал более суток и что теперь пропущено уже два поезда, и утренний, и вечерний. Ехать можно только завтра. Вот тебе и раз! Я осведомился, когда считается срок моих суточных платежей. Оказалось, что завтра под вечер. Итак, хочешь не хочешь, приходится заплатить за двое суток, и потому я решил уехать с вечерним поездом следующего дня и употребить оставшееся время на осмотр города. Кстати, в каких-нибудь дешевых ресторанах я мог и поесть дешевле, чем в своей гостинице.
Не знаю, как теперь, но тогда Вена была замечательно красивым городом. Ее можно было разделить на две части: старую Вену и новую. Старая осталась, какой была в средние века, с узенькими улицами и высочайшими домами, но преображена в смысле чистоты. Везде превосходные мостовые, вычищенные, словно их мыли и подметали. В этом лабиринте средневековых улиц находится Штефанц-платц, площадь Святого Стефана, маленькая, чуть не вся занятая поразительным собором Святого Стефана. Из всех соборов, какие потом видел в Европе, ни один не производил такого чудного впечатления. Не берусь его описывать: как описать пером красоту? Высокий, стройный, ажурный, грациозный настолько же, как грандиозный, собор Святого Стефана составляет истинное чудо строительного искусства. Я любовался им до восхищения, как вдруг меня кто-то спрашивает по-русски: «Не желаете ли осмотреть достопримечательности Вены?»
Оказывается, какой-то проводник. Они мне надоедали оба дня, мешали смотреть город. Правда, я сам был виноват тем, что выходил в белой фуражке. Белая фуражка в Вене — это вывеска русского, и притом приезжего, так как, побывши хоть немного в городе, русский старался отделаться от такого неудобного головного убора. За целую версту замечает назойливый чичероне белую фуражку и немедленно налетает на свою жертву. Будь у меня больше времени и денег, может быть, я и взял бы проводника. Но мне нечем было платить и моя цель была не осматривать достопримечательности, а осмотреть саму Вену, пропитаться ее впечатлениями, напитать ими свое воображение, ходить, смотреть, мечтать. Отгонял я проводников самым суровым образом, но они назойливы, упорны и страшно мне мешали.
Как бы то ни было, я все-таки довольно иного побродил и по старой, и по новой Вене. Новая — это уже совершенно иной мир: новые улицы, проложенные при перестройке города, — широкие, длинные, ровные по линейке и, конечно, обставлены громадными домами. Здесь находится и огромный сад, парк Пратер, превратившийся из загородного леса в роскошный городской парк. Крайней границей новой Вены является Дунай, которого исправленное русло мне очень хотелось осмотреть.
Я добрался до реки около главного моста, название которого позабыл: кажется, мост какого-то кронпринца. Странное впечатление произвел на меня этот регулируемый дунайский поток. В прежнее время Дунай был извилист и во время разлива затоплял небольшие пространства. И вот человеческое искусство взялось образумить и привести к порядку капризную великую реку. Инженеры начертали по прямой линии новое русло, достаточное, чтобы вместить воды Дуная; для разливов выкопали с левого берега широчайшее пространство вдоль реки, достаточное для того, чтобы воды разлива могли тут уместиться. Затем и русло, и пойма были обложены огромными набережными, и Дунай был умиротворен. Мне было грустно смотреть на эту побежденную, а некогда вольную стихию. Теперь громадная река, как по линейке, не может уклониться ни направо, ни налево, ни выпрыгнуть из своих берегов, как бы ни старалась разлиться. Жалко смотреть на скованную реку, в которой водяные духи уже не могут проделывать тех штук, что устрашали людей во времена Ундины. Человек победил дядю Струя с его командой.
Я перешел по мосту на другую сторону, осмотрел поближе пойму и зашел закусить в какой-то ресторан, находившийся у самого моста. Здесь мне за грош дали огромное количество какой-то жирной похлебки и сосисок с хлебом, сколько мне вздумалось взять. Наелся я так, как меня не накормили бы два дорогих обеда моей гостиницы.
Ни дворцов, ни музеев и никаких достопримечательностей столицы Габсбургов я не видал. Но общим видом и даже внешним духом города пропитался, можно сказать, насквозь. А у меня есть уверенность, что таким вольным шлянием по городу, с вольной работой воображения надо всем, что попадается на глаза, мы узнаем самый дух города. Разве не узнаем мы характера и даже отчасти жизни человека только внимательным наблюдением его физиономии? Во всяком случае, я уезжал из Вены уже не как чужестранец, а как ее знакомый, с известным мнением о ней.
Уехал я с тем самым поездом, на котором мог бы два дня назад отправиться, если бы не остановился в Вене.
Проехали мы несколько часов — и обычная история: начинается новая страна, пересекается новая граница. Недолго ехали и по Баварии, а в самом Мюнхене имели остановку только около двух часов. Немыслимо было ничего осмотреть в городе. Погулял только по какой-то красивой площади и напился с удовольствием превосходного баварского пива. А там опять звонки, и поезд покатил по живописной Южной Германии, видами которой можно было любоваться, пока не наступила ночь.
К ночи поезд подкатил к последнему немецкому городу, Констанцу, на берегу Баденского озера. На противоположном берегу начиналась Швейцария — уже настоящая страна свободы. Казалось бы, рукой подать, и уж конечно нимало не хотелось останавливаться в захолустном Констанце. Но в Швейцарии в те времена (не знаю, как теперь) поезда совсем не ходили ночью. Буржуазная родина Телля и Руссо рассуждала, что порядочные граждане должны работать днем, а ночью — спать. Железнодорожное движение должно было начаться лишь с утра, а потому и пароходы ночью не ходили.
Помню, тьма тьмущая покрывала Констанц, когда гурьба пассажиров высыпала из поезда. Между ними оказалось и много русских, которых я совсем не замечал в поезде. Все суетились и толклись в беспорядке. «Господа, где же нам ночевать? — слышалось с разных сторон. — Где тут гостиницы?» Но объявились люди опытные, которые объяснили, что хотя гостиницы и есть, но нам лучше и дешевле приютиться где-нибудь у обывателей. В Констанце это давний обычай, и множество обывателей принимают проезжих на ночлег. Толпа пассажиров начала разбиваться по группам и, нагруженная багажом, скрывалась по улицам. Захватив свой багаж, я пристал к одной группе; останавливались мы около двух домов, в которых и находили приют два-три человека. Наступила и моя очередь. Хозяйка приняла несколько человек, и в том числе меня. Она привела меня и еще кого-то в большую комнату. Радушная и веселая, она приказала постелить нам кровати. «Если кто желает, можно и покушать», — прибавила она. Не знаю, как другие, а я не хотел есть и, как только была готова постель, забрался на нее... Странной была для меня вся обстановка, эта патриархальность, дружеское отношение к незнакомым проезжим и самая постель. Я сначала даже не знал, как на ней устроиться. На очень широкой кровати с пологом со всех сторон лежало две перины, одна очень толстая, другая тонкая. «На что мне две перины?» А покрывало было очень легкое и тонкое. Сосед объяснил мне, однако, как спят у немцев. Вторая, легкая перина должна была служить одеялом. Ею закрывались сверху. Странно было сначала, но когда я, утопая в одной перине, натянул на себя сверху еще другую да обернул обе покрывалом, то оказалось очень удобно, легко, тепло, свободно. Хорошо придумали немцы. Оставалось еще задернуть полог, и я очутился в палатке, в которой скоро и заснул сном праведника.
Пароход отходил рано утром, но я проснулся еще раньше, так что мог немного посмотреть Констанц. Город, типично средневековый, заинтересовал меня новизной впечатлений, хотя нисколько не красив. Стены плоские, без украшений. Даже огромная башня не то ратуши, не то церкви, торчавшая передо мной, замечательно бесхарактерна и скучна. На всем городке лежала печать захолустности, безжизненности. Странно было даже думать, что тут когда-то совершались события, собирались соборы:
Надо думать, что Констанц тогда был позначительнее и поживее. Но зато когда я вышел на Баденское озеро, на меня так и пахнуло поэзией Майкова:Богословы заседали,
Осудив Ивана Гуса,
Казнь ему изобретали.
Правда, луны не было, но пиво превосходное, и краснощекие швабские Гебы находились на своем месте, а уж озеро, залив так очаровательно сверкали и колыхались, что даже без песни соловья могли смягчить сердца жестоковыйных судей чешского мученика.И из них припомнил каждый
Блеск луны и блеск залива,
И трактиров швабских Гебу —
Разливательницу пива...
Это Баденское озеро во все время переезда держало меня в какой-то поэтической истоме. Тихое, гладкое, как полотно, оно широко колыхаюсь, блестя лучами восходящего солнца. Местами оно казалось беспредельным, местами обрамлялось отдаленными хребтами гор и везде переливало гладким светом, везде сверкало вечной красотой.
Переезд через озеро недолог, не больше часа, и вот я качу в швейцарском поезде. Я приготовлялся увидеть живописные грозные горы, захватывающие ландшафты. Но ничего подобного. Горы остаются далеко вправо, далеко влево, и дорога идет посредине Швейцарии, по ровной долине. Горы окружают страну со всех сторон, кроме северной. Поэтому прорыв в Швейцарию труден для всех, кроме Германии. Но выйти из нее во Францию нелегко, потому что близ Женевского озера начинаются сплошные труднопроходимые горы.
Собственно, только с подходом к Женевскому озеру и начинаются красивые виды, которые вдоль самого озера, от Лозанны до Женевы, чарующе прекрасны.
Итак, девять десятых Швейцарии мы ехали очень скучно и крайне долго, потому что хотя поезд идет шибко, но число станций бесконечно. На остановки выходит, я думаю, вдвое больше времени, нежели на движение. А остановки все же так коротки, что нигде нельзя выйти, чтобы хоть немного посмотреть на проезжаемые города. Единственно, что местами заинтересовывало, — это стада прекрасных коров, звук колокольчиков которых мелодично отзывался, если стадо попадалось на месте остановки поезда. На простой взгляд видно богатство Швейцарии молочным скотом.
У Лозанны железная дорога прорывается к Женевскому озеру внезапно. Едешь сквозь тесные горы, ущелья, тоннели и не предчувствуешь перед собой никакого простора, как вдруг открывается громадная водная даль. Озеро не производит впечатления беспредельности и кажется даже гораздо меньше, нежели есть на самом деле, потому что со всех сторон обрамлено высокими крутыми горами. Особенно громадны Савойские Альпы, и хотя здесь еще не видно снеговых вершин, но высота гор — крутых, зубчатых, отвесно спускающихся в озеро — производит внушительное впечатление. Сама Лозанна — очаровательно хорошенький городок. Я в ней потом бывал и даже немного живал. Но на этот раз остановка была самая краткая, и поезд помчался вдоль озера к Женеве, пронизывая горы, проскальзывая сквозь тоннели и снова вырываясь на открытый берег, каждый раз с новыми видами на Женевское озеро, один одного красивее. Почва кругом поражает тщательностью обработки. Это не поля, а сплошные огороды, сады и виноградники, и все это лепится по крутейшим горам, на террасах, выбитых тысячелетним упорным трудом человека. Здесь воочию видишь чудеса мелкой земельной собственности. Вся страна как бы сочится богатством созидающей человеческой силы.
Уже только подходя совсем к Женеве, дорога выходит на равнину, по другую сторону которой, впрочем, высятся Савойские Альпы и белеют вертикальные обрывы Большого и Малого Салева. На далеком горизонте даже мелькают снежные вершины Монблана. Но я уже только мельком смотрел на местность. Все внимание привлекала близящаяся станция Женевы, где я ожидал встречи с женой.