Революционная элегия.
В длинном ряду образов прошлого, проносящихся в моем воображении, Андрей Франжоли и Евгения Завадская [46] встают какими-то загадочными, грустно-покорными тенями. Так и хочется сказать им: зачем вы так тихо шепчете, отчего не скажете громче, для чего вы жили и томились и нашли ли где-нибудь то, чего не получили здесь, среди нас?
Они оба были очень хорошие люди, и у них было все для того, чтобы оставить что-нибудь по себе. Но прошла их жизнь, и не разберешь за ней ничего, кроме туманной светящейся полосы без определенного содержания, хотя это все же полоса света, а не тьмы.
Андрей Франжоли был родом южанин — не то из Херсона, не то из Кременчуга, очень мешаного племени и сохранял даже австрийское подданство. Но по душе это был чистый мужик-малоросс. Хотя он принадлежал к интеллигенции — по профессии помощник аптекаря, но сам язык его сохранял южнорусский акцент и народные обороты и выражения, а склад мысли и симпатий — все было мало-русское.
Небольшого роста, нескладного телосложения, черноволосый, с резкими, неправильными чертами лица и крючковатым носом, он совсем не был красив. И речь его, нервная, дрожащая, не годилась для оратора. Однако и наружность, и речь его привлекали задушевностью, говорящей сердцу. Он был глубокий идеалист, живущий правдой, ищущий правды и верующий в нее. Имел ли он какую-нибудь религиозную веру? Определенной — конечно, нет, но и антирелигиозного ничего не выражал. Его настроение напоминает мне стихи Шевченко, которые он напевал козлиным голосом и которым я от него же научился:
Может быть, ему, по содержанию души, совсем не следовало втягиваться в революцию, а нужно было просто жить с людьми, пробуждая в них правду, зажигая в них чистую сердечную жизнь. Но, должно, слишком уже мало правды чувствовалось кругом, и осиротелое сердце потянуло «проклинати» и «свит запалити».
Да притом революционное движение в начале 70-х годов захватывало эпидемически молодые слои интеллигенции, имея тот народнический характер, который именно окрашивал самую глубину души Франжоли. Он примкнул к общему движению (кружок Мартина Лангаиса) и был арестован за революционную пропаганду во время массовых арестов, из которых возник «большой процесс» («193-х»). По этому делу он и судился в Петербурге в 1877/78 году. По этому же процессу сулилась и Евгения Завадская. Франжоли просидел в тюрьме что-то очень долго, года два, помнится, и собственно приговором суда ему было вменено в наказание продолжительное тюремное заключение. Но приговор суда был очень сильно изменен высочайшим повелением от 21 мая 1878 года, и Франжоли попал в ту категорию, которая отдана была на три года полицейского надзора, с тем, что в случае нового проявления неблагонамеренности лица этой категории подлежат наказанию, определенному судом «по закону». Для Франжоли это составляло ссылку в Тобольскую губернию с лишением особых прав.
Завадская же по приговору суда была оправдана.
Во всяком случае, и Франжоли отделался от суда сравнительно очень дешево. Но за это время с ним произошло приключение, определившее во многом его последующую жизнь.
Когда его арестованного препровождали в общий резервуар обвиняемых — Петербург, он задумал бежать. Везли его по железной дороге в отдельном купе, под конвоем двух жандармов. Он сидел близ окна, а они — около дверей купе. На пути жандармы заснули, и Франжоли счел минуту благоприятной. Он открыл окно и на полном ходу поезда успел выпрыгнуть, прежде чем пробудившиеся стражи могли его схватить. Но торопливый прыжок вышел очень неудачен, он так сильно расшиб себе ногу, что едва мог подняться и уж совсем не мог бежать. Между тем поезд остановили, и жандармы бросились ловить Франжоли. Разумеется, его моментально схватили и водворили на прежнее место.
Нога его не была в прямом смысле сломана, но оказалась серьезно повреждена. Может быть, в костях была трещина. Нога сильно болела, Франжоли хромал, что дальше, то хуже. Очевидно, в ней развивался какой-то болезненный процесс. Совершенно не знаю, что с этим делали врачи, но никакого толка из лечения не получалось. Франжоли постепенно становился калекой.
Где он познакомился с Завадской — я не знаю. Не помню и подробностей ее политической деятельности. Судилась она по «процессу 193-х» и была оправдана. Во всяком случае, деятельность ее была мелкая, незаметная. Но саму личность Завадской я хорошо помню. Тихая, скромная, молчаливая и замкнутая, она была очень умна и производила впечатление натуры, богатой внутренними силами. Это чувствовали все окружающие и постоянно очень уважали ее. Конечно, она была способна к крупному, серьезному делу. Почему она не бралась ни за что подобное? Потому ли, что не находила ничего способного ее удовлетворить? Потому ли, что крупное дело требует от человека всецело отдаться ему, а Завадская не могла уже этого сделать с тех пор, как встретилась с Франжоли? Может быть, она не умела делить своего сердца — а полюбила она своего Андрея действительно всей душой. В нем она встретила нежную, любящую натуру, в которой можно было поместить все свое чувство. Он сам был в таком же роде, как она. Чтобы «проклинати» и «свит запалити», нужна ненависть, а ему дано было «сердцем жити» и «людей любити».
Завадская тем полнее отдалась Франжоли, что он все более начинал нуждаться в уходе. Нога все сильнее разбаливалась, и это отражалось на всем здоровье.
Не знаю, почему они не венчались, да и вообще, правду сказать, не могу хорошо разобраться в их отношениях. Детей у них не было. А жили они неразлучно вместе, в самом нежном дружелюбии, в самой трогательной заботе друг о друге. После суда они жили где-то в Харьковской губернии, [47] поддерживая старые знакомства и дружеские связи со своей революционной средой. Франжоли {150} особенно любил народовольцев — партию не только самую крайнюю в те времена, террористическую, но даже упорно ведшую попытки на цареубийство. Но мне кажется, что его больше притягивали люди, тогда подобравшиеся у народовольцев из самых горячих и самоотверженных элементов. При всех этих симпатиях Франжоли не принимал никакого участия в делах, кроме каких-нибудь мелких услуг. С ним любили говорить, ценили его мнение. Он был действительно весьма умен и рассудителен. Нравственный ею авторитет стоял высоко. При всем том он находился в бездействии. Некоторая его инвалидность не может этого объяснить, потому что в революционных делах есть функции, при которых она не мешает, а даже очень выгодна, как, например, для официальных хозяев конспиративных квартир. Раз как-то его и вызвали в Петербург, рассчитывая к чему-нибудь пристроить, и они с Завадской {151} приехали. Но выходило так, что ни к чему его нельзя было приспособить. Я говорю о нем потому, что Завадская уже не имела самостоятельного бытия, жила при Андрее, для Андрея, с ним бы пошла всюду и без него никуда.
Когда подумаешь, что они так долго, в сущности, ничего не делали, то даже удивительно становится, до какой степени они удовлетворяли и наполняли друг друга совместной внутренней жизнью. Они как будто могли жить только друг другом, составляя какой-то маленький, но законченный микрокосм. Что было в этой жизни? Чем они обменивались? Ведь оба они были существа развитые, сложные, с разнообразными запросами, растительной жизнью не могли удовлетворяться. Да и какая там растительная жизнь?. Они жили бедно, скудно, аскетически. Мне теперь даже приходит на мысль; не было ли в их микрокосме чего-нибудь мистического, никому не открываемого?
Я к ним заходил в Петербурге. Они себе приискали какую-то жалкую квартирку в две комнаты, с сенцами и маленькой кухней. Комнаты были грязны. Мебель, очевидно хозяйская, очень убогая. Когда я пришел, Франжоли возился с промыванием масла в соленой воде. Масло, объяснил он, прогоркло, но если его хорошенько отмыть в нескольких водах, то сделается вполне пригодным. Он любил возиться с домашним хозяйством. Меня, конечно, более интересовали южные новости.
Они оказались невеселыми. О ком ни спросишь — «арестован», «сидит в тюрьме». Потом, понижая голос, с некоторым ужасом говорит: «А вот с NN (он назвал нашу общую приятельницу) совсем плохо». — «Что же такое?» — «Да что — прелюбодействует». Он, собственно, употребил более выразительное, мужицкое, грубое слово... «Муж в отсутствии, а она прелюбодействует». Чудачный человек: его все еще могли удивлять и приводить в негодование такие вещи. Мы даже забыли заповедь «Не прелюбы сотвори» и в подобных случаях выражаемся: «Она увлеклась». Но Франжоли как был, так и остался старобытным мужичком.
В Петербурге они пробыли недолго. По городу шли лорис-меликовские обыски и аресты, а Исполнительный комитет пустил предостережение по «радикальному» миру, чтобы все убирались из города, так как будет еще хуже. Он подготовлял 1 марта 1881 года. Франжоли с Завадской тоже выпроводили, и куда они уехали — не знаю. Я их увидел потом только в Женеве.
У него же произошла за это время окончательная катастрофа с ногой. Бедренная кость совсем переломилась, так что он-не мог ни ходить, ни стоять, ни сидеть. Кажется, это была правая нога. Положение выходило самое сложное. По всей России по случаю 1 марта 1881 года шли страшные аресты. Франжоли с Завадской жили в революционной среде и в этих погромах делались все более одинокими, беспомощными, да могли, конечно, и сами быть привлечены к делу. Что же сталось бы с Франжоли, если бы потревожили Завадскую?
В этом положении вещей она решила увезти его за границу. Страшную массу энергии, даже вдохновения она должна была найти в себе для исполнения этого. Начать с того, что требовалось получить заграничные паспорта в такое тревожное время. Могу себе представить, что Завадской понадобилось развить много дипломатического искусства, чтобы раздобыть паспорта — все равно, легальные или фальшивые. Но переезд был нелегок и в материальном отношении. Положим, у Франжоли или, точнее, у Завадской были маленькие средства. Они жили бедно, но самостоятельно и никогда не прибегали к «партийной» помощи. Но Франжоли можно было повезти только на носилках. Вставать он не мог и в лучшем случае способен был полулежать, облокачиваясь на руку. При таких условиях провоз по железным дорогам крайне усложнялся и удорожался. Но перед Завадской носилась светлая мечта. Андрей еще молод. За границей она найдет искусных докторов. Там он будет находиться в животворном воздухе, в полном душевном спокойствии, он поправится, хотя бы остался без одной ноги. Он будет жить. И Завадская все устроила, преодолела все трудности и довезла-таки Андрея до Женевы.
Здесь она его устроила прекрасно: в предместье, кажется, в стороне Пленпале, во всяком случае, на свежем, здоровом воздухе, среди садов. Их квартира помещалась в доме среди большого двора с множеством цветов. Франжоли лежал в просторной комнате, светлой, с большими окнами. Когда я пришел к нему, он очень скоро стал с волнением рассказывать о своем несчастье с ногой. Он ничего подобного не ожидал, как вдруг однажды, когда он стоял около эй стола, нога хрустнула, и он повалился на пол Как все больные, он готов был несколько раз повторять историю этого момента, превратившего его из живого человека в какой-то неподвижный кусок мяса и костей. Впрочем, первое время он все-таки был доволен и даже относительно весел. Из окон напротив себя он видел солнце, вдыхал чудный воздух. Его выносили и на двор на кровати, и он лежал среди роскошных цветов и кустов. У него сначала была и надежда, что лечение даст добрые результаты. Но, увы, ничему подобному не суждено было осуществиться.
Я не видал врачей, не знаю, что они с ним делали и имели ли сами какие-нибудь надежды. Но никакой операции с его ногой не делали. Сверх того, у него начали развиваться и какие-то другие болезненные процессы, и появилась водянка. Жизнь его в таком состоянии протянулась, пожалуй, с год. Завадская, понятно, неусыпно сидела над ним. Навещали его и друзья. Нашлись среди эмигрантов кое-какие знакомые по России. Вообще, положение было бы сносное, если бы он подвигался к выздоровлению. Но он, наоборот, медленно и неуклонно разрушался. Наконец дело разрешилось катастрофой, но такой, что никто и не ожидал.
Я в это время перебрался из Женевы в деревню Морне, на горе Салев, высящейся над городом и кантоном. Ходу к нам прямой дорогой было часа три, так что я не мог часто бывать в Женеве и Франжоли довольно долго не видал. Как вдруг однажды прибегают ко мне из города и сообщают, что Франжоли и Завадская умерли: оба отравились.
Я отправился в город и там узнал много странного.
Соседки, постоянно бывавшие у Франжоли и очень сдружившиеся с Завадской, могли близко наблюдать их жизнь и отношения, время от времени слышали отдельные слова и отрывки их конфиденциальных разговоров, так как неподвижно лежащему больному трудно конспирировать. Завадская иногда пускалась и в очень откровенные излияния. Наконец, само отравление его и се совершилось, можно сказать, на глазах у приятельницы Завадской. Соединяя все эти отрывочные сведения, освещенные окончательно только трагедией самоубийства, можно было составить себе полное представление о том, как все это произошло.
Завадская еще раньше говорила, что у них с Андреем давно решено умереть вместе, как жили вместе, или — в другой форме — «не расставаться и в смерти». Слушатели не придавали этим словам никакого серьезного смысла, потому что речь шла не о самоубийстве, а была просто выражением пожелания. Потом, незадолго до самоубийства, у Франжоли с Завадской в их разговорах наедине слышны были словечки, из которых теперь можно заключить, что у них начались приготовления к совместной смерти. Передававшая мне это особа даже выражала полную уверенность, что хотел этого, собственно, Андрей и уговаривал Завадскую, которая как будто колебалась и не хотела умирать.
В самый день самоубийства (это было 6 августа 1883 года) та же особа была у Франжоли. Он лежал живой, но молча и как будто в забытьи, однако делал Завадской рукой знаки, которые, как теперь можно понять, звали ее за Франжоли, к нему. Вероятно, он только что принял яд (то есть опиум), который уже начал действовать, но Франжоли еще не заснул. Завадская же была очень нервная и взволнованная. В руках у нее был пузырек, но так как у них постоянно возились с лекарствами, то это не возбуждало никакого подозрения. Наконец Завадская прямо попросила приятельницу оставить ее одну, так как она страшно устала. При этом она передала ей конверт, прося отдать его такому-то лицу, если он зайдет. Приятельница удалилась и видела, уходя, что Завадская прилегла на грудь Франжоли и как будто готовилась вздремнуть.
Через несколько часов знакомые снова зашли к Франжоли и застали обоих уже мертвыми. Андрей лежал на кровати. Евгения, сидя рядом на стуле, обняла его руками и лежала головой на груди его. На полу валялся пустой пузырек от опиума.
Все усилия оживить отравившихся остались тщетны. Бывший помощник аптекаря хорошо рассчитал дозы яда, у обоих безусловно смертельные.
В конверте, оставленном покойницей приятельнице, оказалась записка, которая гласила, что она и Андрей оставляют полторы тысячи франков на издание биографий народовольцев. Эти деньги представляли остатки имущества покойной, кроме того, что пошло на погребение ее и Франжоли.
Что значит это решение «умереть вместе», что значат эти упорные призывы уже принявшего яд Андрея, обращенные к Евгении, которая даже и в этот решительный момент могла бы еще отбросить от себя роковой пузырек?
Мыслимы ли такие сговоры и такое поведение у людей, не верящих в загробную жизнь, где души могут встретиться и продолжать совместное существование? Но покончившие с собой унесли в могилу свою тайну, которая, может быть, могла бы объяснить не только смерть их, но и жизнь.
И вот их тени стоят перед моим воспоминанием, молчаливо печальные, и не дают ответа на вопрос: зачем они жили в той совместной жизни, которой глубочайшее содержание никому не открыли?
В длинном ряду образов прошлого, проносящихся в моем воображении, Андрей Франжоли и Евгения Завадская [46] встают какими-то загадочными, грустно-покорными тенями. Так и хочется сказать им: зачем вы так тихо шепчете, отчего не скажете громче, для чего вы жили и томились и нашли ли где-нибудь то, чего не получили здесь, среди нас?
Они оба были очень хорошие люди, и у них было все для того, чтобы оставить что-нибудь по себе. Но прошла их жизнь, и не разберешь за ней ничего, кроме туманной светящейся полосы без определенного содержания, хотя это все же полоса света, а не тьмы.
Андрей Франжоли был родом южанин — не то из Херсона, не то из Кременчуга, очень мешаного племени и сохранял даже австрийское подданство. Но по душе это был чистый мужик-малоросс. Хотя он принадлежал к интеллигенции — по профессии помощник аптекаря, но сам язык его сохранял южнорусский акцент и народные обороты и выражения, а склад мысли и симпатий — все было мало-русское.
Небольшого роста, нескладного телосложения, черноволосый, с резкими, неправильными чертами лица и крючковатым носом, он совсем не был красив. И речь его, нервная, дрожащая, не годилась для оратора. Однако и наружность, и речь его привлекали задушевностью, говорящей сердцу. Он был глубокий идеалист, живущий правдой, ищущий правды и верующий в нее. Имел ли он какую-нибудь религиозную веру? Определенной — конечно, нет, но и антирелигиозного ничего не выражал. Его настроение напоминает мне стихи Шевченко, которые он напевал козлиным голосом и которым я от него же научился:
В этом настроении есть что-то бессознательно-религиозное, и «правда» Франжоли, во всяком случае, ничем не разнилась от христианской. Вообще, хотя он считал себя социалистом, но, как и у многих тогда, этот социализм выражался только в требовании, чтобы люди не притесняли и не эксплуатировали друг друга и жили по справедливости. Во всем этом было больше анархизма, чем определенного социализма, и таким идеалистам казалось, что только злая, сверху давящая сила мешает людям жить счастливо, по правде.Доле, де ти! Доле, де ти?
Нема ниякои.
Коли доброй жаль, Боже,
То дай злой, злой!
Не дай спати ходячому,
Сердцем замирати
И гнилою колодою
По свиту валятись.
А дай жити, сердцем жити
И людей любити,
А коли ни — то проклинати
И свит запалити!..
Может быть, ему, по содержанию души, совсем не следовало втягиваться в революцию, а нужно было просто жить с людьми, пробуждая в них правду, зажигая в них чистую сердечную жизнь. Но, должно, слишком уже мало правды чувствовалось кругом, и осиротелое сердце потянуло «проклинати» и «свит запалити».
Да притом революционное движение в начале 70-х годов захватывало эпидемически молодые слои интеллигенции, имея тот народнический характер, который именно окрашивал самую глубину души Франжоли. Он примкнул к общему движению (кружок Мартина Лангаиса) и был арестован за революционную пропаганду во время массовых арестов, из которых возник «большой процесс» («193-х»). По этому делу он и судился в Петербурге в 1877/78 году. По этому же процессу сулилась и Евгения Завадская. Франжоли просидел в тюрьме что-то очень долго, года два, помнится, и собственно приговором суда ему было вменено в наказание продолжительное тюремное заключение. Но приговор суда был очень сильно изменен высочайшим повелением от 21 мая 1878 года, и Франжоли попал в ту категорию, которая отдана была на три года полицейского надзора, с тем, что в случае нового проявления неблагонамеренности лица этой категории подлежат наказанию, определенному судом «по закону». Для Франжоли это составляло ссылку в Тобольскую губернию с лишением особых прав.
Завадская же по приговору суда была оправдана.
Во всяком случае, и Франжоли отделался от суда сравнительно очень дешево. Но за это время с ним произошло приключение, определившее во многом его последующую жизнь.
Когда его арестованного препровождали в общий резервуар обвиняемых — Петербург, он задумал бежать. Везли его по железной дороге в отдельном купе, под конвоем двух жандармов. Он сидел близ окна, а они — около дверей купе. На пути жандармы заснули, и Франжоли счел минуту благоприятной. Он открыл окно и на полном ходу поезда успел выпрыгнуть, прежде чем пробудившиеся стражи могли его схватить. Но торопливый прыжок вышел очень неудачен, он так сильно расшиб себе ногу, что едва мог подняться и уж совсем не мог бежать. Между тем поезд остановили, и жандармы бросились ловить Франжоли. Разумеется, его моментально схватили и водворили на прежнее место.
Нога его не была в прямом смысле сломана, но оказалась серьезно повреждена. Может быть, в костях была трещина. Нога сильно болела, Франжоли хромал, что дальше, то хуже. Очевидно, в ней развивался какой-то болезненный процесс. Совершенно не знаю, что с этим делали врачи, но никакого толка из лечения не получалось. Франжоли постепенно становился калекой.
Где он познакомился с Завадской — я не знаю. Не помню и подробностей ее политической деятельности. Судилась она по «процессу 193-х» и была оправдана. Во всяком случае, деятельность ее была мелкая, незаметная. Но саму личность Завадской я хорошо помню. Тихая, скромная, молчаливая и замкнутая, она была очень умна и производила впечатление натуры, богатой внутренними силами. Это чувствовали все окружающие и постоянно очень уважали ее. Конечно, она была способна к крупному, серьезному делу. Почему она не бралась ни за что подобное? Потому ли, что не находила ничего способного ее удовлетворить? Потому ли, что крупное дело требует от человека всецело отдаться ему, а Завадская не могла уже этого сделать с тех пор, как встретилась с Франжоли? Может быть, она не умела делить своего сердца — а полюбила она своего Андрея действительно всей душой. В нем она встретила нежную, любящую натуру, в которой можно было поместить все свое чувство. Он сам был в таком же роде, как она. Чтобы «проклинати» и «свит запалити», нужна ненависть, а ему дано было «сердцем жити» и «людей любити».
Завадская тем полнее отдалась Франжоли, что он все более начинал нуждаться в уходе. Нога все сильнее разбаливалась, и это отражалось на всем здоровье.
Не знаю, почему они не венчались, да и вообще, правду сказать, не могу хорошо разобраться в их отношениях. Детей у них не было. А жили они неразлучно вместе, в самом нежном дружелюбии, в самой трогательной заботе друг о друге. После суда они жили где-то в Харьковской губернии, [47] поддерживая старые знакомства и дружеские связи со своей революционной средой. Франжоли {150} особенно любил народовольцев — партию не только самую крайнюю в те времена, террористическую, но даже упорно ведшую попытки на цареубийство. Но мне кажется, что его больше притягивали люди, тогда подобравшиеся у народовольцев из самых горячих и самоотверженных элементов. При всех этих симпатиях Франжоли не принимал никакого участия в делах, кроме каких-нибудь мелких услуг. С ним любили говорить, ценили его мнение. Он был действительно весьма умен и рассудителен. Нравственный ею авторитет стоял высоко. При всем том он находился в бездействии. Некоторая его инвалидность не может этого объяснить, потому что в революционных делах есть функции, при которых она не мешает, а даже очень выгодна, как, например, для официальных хозяев конспиративных квартир. Раз как-то его и вызвали в Петербург, рассчитывая к чему-нибудь пристроить, и они с Завадской {151} приехали. Но выходило так, что ни к чему его нельзя было приспособить. Я говорю о нем потому, что Завадская уже не имела самостоятельного бытия, жила при Андрее, для Андрея, с ним бы пошла всюду и без него никуда.
Когда подумаешь, что они так долго, в сущности, ничего не делали, то даже удивительно становится, до какой степени они удовлетворяли и наполняли друг друга совместной внутренней жизнью. Они как будто могли жить только друг другом, составляя какой-то маленький, но законченный микрокосм. Что было в этой жизни? Чем они обменивались? Ведь оба они были существа развитые, сложные, с разнообразными запросами, растительной жизнью не могли удовлетворяться. Да и какая там растительная жизнь?. Они жили бедно, скудно, аскетически. Мне теперь даже приходит на мысль; не было ли в их микрокосме чего-нибудь мистического, никому не открываемого?
Я к ним заходил в Петербурге. Они себе приискали какую-то жалкую квартирку в две комнаты, с сенцами и маленькой кухней. Комнаты были грязны. Мебель, очевидно хозяйская, очень убогая. Когда я пришел, Франжоли возился с промыванием масла в соленой воде. Масло, объяснил он, прогоркло, но если его хорошенько отмыть в нескольких водах, то сделается вполне пригодным. Он любил возиться с домашним хозяйством. Меня, конечно, более интересовали южные новости.
Они оказались невеселыми. О ком ни спросишь — «арестован», «сидит в тюрьме». Потом, понижая голос, с некоторым ужасом говорит: «А вот с NN (он назвал нашу общую приятельницу) совсем плохо». — «Что же такое?» — «Да что — прелюбодействует». Он, собственно, употребил более выразительное, мужицкое, грубое слово... «Муж в отсутствии, а она прелюбодействует». Чудачный человек: его все еще могли удивлять и приводить в негодование такие вещи. Мы даже забыли заповедь «Не прелюбы сотвори» и в подобных случаях выражаемся: «Она увлеклась». Но Франжоли как был, так и остался старобытным мужичком.
В Петербурге они пробыли недолго. По городу шли лорис-меликовские обыски и аресты, а Исполнительный комитет пустил предостережение по «радикальному» миру, чтобы все убирались из города, так как будет еще хуже. Он подготовлял 1 марта 1881 года. Франжоли с Завадской тоже выпроводили, и куда они уехали — не знаю. Я их увидел потом только в Женеве.
У него же произошла за это время окончательная катастрофа с ногой. Бедренная кость совсем переломилась, так что он-не мог ни ходить, ни стоять, ни сидеть. Кажется, это была правая нога. Положение выходило самое сложное. По всей России по случаю 1 марта 1881 года шли страшные аресты. Франжоли с Завадской жили в революционной среде и в этих погромах делались все более одинокими, беспомощными, да могли, конечно, и сами быть привлечены к делу. Что же сталось бы с Франжоли, если бы потревожили Завадскую?
В этом положении вещей она решила увезти его за границу. Страшную массу энергии, даже вдохновения она должна была найти в себе для исполнения этого. Начать с того, что требовалось получить заграничные паспорта в такое тревожное время. Могу себе представить, что Завадской понадобилось развить много дипломатического искусства, чтобы раздобыть паспорта — все равно, легальные или фальшивые. Но переезд был нелегок и в материальном отношении. Положим, у Франжоли или, точнее, у Завадской были маленькие средства. Они жили бедно, но самостоятельно и никогда не прибегали к «партийной» помощи. Но Франжоли можно было повезти только на носилках. Вставать он не мог и в лучшем случае способен был полулежать, облокачиваясь на руку. При таких условиях провоз по железным дорогам крайне усложнялся и удорожался. Но перед Завадской носилась светлая мечта. Андрей еще молод. За границей она найдет искусных докторов. Там он будет находиться в животворном воздухе, в полном душевном спокойствии, он поправится, хотя бы остался без одной ноги. Он будет жить. И Завадская все устроила, преодолела все трудности и довезла-таки Андрея до Женевы.
Здесь она его устроила прекрасно: в предместье, кажется, в стороне Пленпале, во всяком случае, на свежем, здоровом воздухе, среди садов. Их квартира помещалась в доме среди большого двора с множеством цветов. Франжоли лежал в просторной комнате, светлой, с большими окнами. Когда я пришел к нему, он очень скоро стал с волнением рассказывать о своем несчастье с ногой. Он ничего подобного не ожидал, как вдруг однажды, когда он стоял около эй стола, нога хрустнула, и он повалился на пол Как все больные, он готов был несколько раз повторять историю этого момента, превратившего его из живого человека в какой-то неподвижный кусок мяса и костей. Впрочем, первое время он все-таки был доволен и даже относительно весел. Из окон напротив себя он видел солнце, вдыхал чудный воздух. Его выносили и на двор на кровати, и он лежал среди роскошных цветов и кустов. У него сначала была и надежда, что лечение даст добрые результаты. Но, увы, ничему подобному не суждено было осуществиться.
Я не видал врачей, не знаю, что они с ним делали и имели ли сами какие-нибудь надежды. Но никакой операции с его ногой не делали. Сверх того, у него начали развиваться и какие-то другие болезненные процессы, и появилась водянка. Жизнь его в таком состоянии протянулась, пожалуй, с год. Завадская, понятно, неусыпно сидела над ним. Навещали его и друзья. Нашлись среди эмигрантов кое-какие знакомые по России. Вообще, положение было бы сносное, если бы он подвигался к выздоровлению. Но он, наоборот, медленно и неуклонно разрушался. Наконец дело разрешилось катастрофой, но такой, что никто и не ожидал.
Я в это время перебрался из Женевы в деревню Морне, на горе Салев, высящейся над городом и кантоном. Ходу к нам прямой дорогой было часа три, так что я не мог часто бывать в Женеве и Франжоли довольно долго не видал. Как вдруг однажды прибегают ко мне из города и сообщают, что Франжоли и Завадская умерли: оба отравились.
Я отправился в город и там узнал много странного.
Соседки, постоянно бывавшие у Франжоли и очень сдружившиеся с Завадской, могли близко наблюдать их жизнь и отношения, время от времени слышали отдельные слова и отрывки их конфиденциальных разговоров, так как неподвижно лежащему больному трудно конспирировать. Завадская иногда пускалась и в очень откровенные излияния. Наконец, само отравление его и се совершилось, можно сказать, на глазах у приятельницы Завадской. Соединяя все эти отрывочные сведения, освещенные окончательно только трагедией самоубийства, можно было составить себе полное представление о том, как все это произошло.
Завадская еще раньше говорила, что у них с Андреем давно решено умереть вместе, как жили вместе, или — в другой форме — «не расставаться и в смерти». Слушатели не придавали этим словам никакого серьезного смысла, потому что речь шла не о самоубийстве, а была просто выражением пожелания. Потом, незадолго до самоубийства, у Франжоли с Завадской в их разговорах наедине слышны были словечки, из которых теперь можно заключить, что у них начались приготовления к совместной смерти. Передававшая мне это особа даже выражала полную уверенность, что хотел этого, собственно, Андрей и уговаривал Завадскую, которая как будто колебалась и не хотела умирать.
В самый день самоубийства (это было 6 августа 1883 года) та же особа была у Франжоли. Он лежал живой, но молча и как будто в забытьи, однако делал Завадской рукой знаки, которые, как теперь можно понять, звали ее за Франжоли, к нему. Вероятно, он только что принял яд (то есть опиум), который уже начал действовать, но Франжоли еще не заснул. Завадская же была очень нервная и взволнованная. В руках у нее был пузырек, но так как у них постоянно возились с лекарствами, то это не возбуждало никакого подозрения. Наконец Завадская прямо попросила приятельницу оставить ее одну, так как она страшно устала. При этом она передала ей конверт, прося отдать его такому-то лицу, если он зайдет. Приятельница удалилась и видела, уходя, что Завадская прилегла на грудь Франжоли и как будто готовилась вздремнуть.
Через несколько часов знакомые снова зашли к Франжоли и застали обоих уже мертвыми. Андрей лежал на кровати. Евгения, сидя рядом на стуле, обняла его руками и лежала головой на груди его. На полу валялся пустой пузырек от опиума.
Все усилия оживить отравившихся остались тщетны. Бывший помощник аптекаря хорошо рассчитал дозы яда, у обоих безусловно смертельные.
В конверте, оставленном покойницей приятельнице, оказалась записка, которая гласила, что она и Андрей оставляют полторы тысячи франков на издание биографий народовольцев. Эти деньги представляли остатки имущества покойной, кроме того, что пошло на погребение ее и Франжоли.
Что значит это решение «умереть вместе», что значат эти упорные призывы уже принявшего яд Андрея, обращенные к Евгении, которая даже и в этот решительный момент могла бы еще отбросить от себя роковой пузырек?
Мыслимы ли такие сговоры и такое поведение у людей, не верящих в загробную жизнь, где души могут встретиться и продолжать совместное существование? Но покончившие с собой унесли в могилу свою тайну, которая, может быть, могла бы объяснить не только смерть их, но и жизнь.
И вот их тени стоят перед моим воспоминанием, молчаливо печальные, и не дают ответа на вопрос: зачем они жили в той совместной жизни, которой глубочайшее содержание никому не открыли?